Так за десятилетие перед мировой войной, перед гибелью Российской Империи, все русское искусство, сверху донизу, в смутном предчувствии гибели, было одним воплем смертельной тоски.
В живописи была изысканность, сладострастие формы; в поэзии – белая дама; в романе – проповедь самоубийств; в музыке, наиболее ясновидящем из искусств, – пылающий хаос. Поэма Огня – прямое указание на грядущее потрясение мира.
Этого мало: последнее поколение «ловцов вечности», в исступлении и смертельной тоске, начали размазывать себе лица похабными рисунками, становиться на голову и кричать, что весь мир кверху ногами.
Свинцовая туча надвигалась, покрыла Россию, и Империя, со всей трехсотлетнею культурой, рухнула в бездну.
Век был изжит.
И вот, мы стоим по эту сторону бездны. Прошлое – груда дымящихся развалин. Что же сталося с искусством? Оно погибло? Или его уцелевшие остатки доживают век?
Об русском современном искусстве, во всем его объеме, говорить сейчас трудно: оно раскидано по свету и только теперь начинает собираться в ячейки. Но по отдельным частям его, преимущественно живописи и музыке, уже можно провидеть в нем новую кровь, свежую силу: преображение. Не осталось и следа разочарования и упадка. И уже ясно проступают его резкие грани: строгость, сила, простота, утверждение жизни, жажда овладения хаосом. Я повторяю, – еще рано определять качество русского искусства. Никто не знает, какими дорогами пойдет Россия, каков путь ее искусства, но по его окраске, по его взлету уже чувствуется в тумане грядущего весенний расцвет, а не безнадежное угасание осени.
Так, первые птицы, долетевшие до этого берега из тьмы гигантского пожара, еще окрашены кровавыми отблесками, но движения их сильны, кровь горяча и голос громок.
Возвращаюсь к Судейкину. Определить этого поэта-живописца, то русского Ватто, то суздальского травщика, так же трудно, как трудно выразить словом славянскую стихию: какое-то единственное сочетание противоречий.
Бывают в России такие лица: строгие, серые, раскольничьи глаза и усмешка рта, не предвещающая доброго. Эти лица не забываются, очарование их волнует. У первого человека, мне кажется, было такое лицо – ясно, как зеркало, отражающее первоначальную и неуспокоенную двойственность души.
В этой, гармонически успокоенной, возбужденной двойственности – весь красочный и фантастический мир Судейкина.
Судейкину омерзительна современность, – асфальтовая улица со всей своей очевидной логикой, тусклые лица толпы, пыльные одежды. Его глаз пронизывает, как мираж, забытую господом богом прогорклую суету современности, и по каким-то неуловимым знакам, неясным очертаниям творит яркую и радостную жизнь в одеждах прошлого. Вот первое сочетание двойственности: Судейкин весь в прошлом, но он весь живой, радостный, реальный. В нем нет ни капли сладкого яда меланхолии. Современность подсовывает ему асфальтового, прогорклого от скуки, черта, и он пишет с него пышную, веселую девку в кокошнике и сарафане, и чувствуешь: она жива, она среди нас, – нужна лишь творческая воля, чтобы, преодолев пыльную завесу современности, снова войти в росистый сад господа бога.
Судейкин – подчеркнуто русский художник. В нем очень выявлена та особая черта, которая простому глазу кажется насмешкой над самим собой: нарисует, например, человек от всей своей душевной взволнованности картину и под конец, где-нибудь сбоку, усмехнется, нарочно покажет кукиш, – всё, мол, это нарочно… всё, мол, это пустячки.
Черта эта – стыдливость, или юродство, или лукавство, или, быть может, еще не осознанный инстинкт, – лежит в самой основе русского человека. В его жилах текут две крови: прозрачная – кровь Запада и дымная – азиатская кровь. Еще не умом, но кровью русский человек знает больше, чем человек Запада, но инстинкт его до времени велит охранять это знание крови. Отсюда – лукавство, заслоночки в тех местах, где – вот-вот – откроется провал в вечность, отсюда – юродивое бормотанье Достоевского, отсюда – хитрый, раскосый глаз в уголку каждой картины Судейкина.
Три периода жизни Судейкина, – он родился в старинной усадьбе Смоленской губернии, юношеские годы провел в Москве, зрелые в Петербурге, – обусловили три основных грани его творчества: романтическую поэзию, реализм и изысканность.
Старинная помещичья усадьба насытила его душу очарованием: волнистых полей, покрытых хлебами и пятнами мирно пасущейся скотины; проселочной дороги, по которой вдали, в облачке пыли, скачет в бричке отставной штабс-ротмистр, спеша куда-нибудь в гости; зеленым сумраком рощи, где босоногие красавицы в цветных сарафанах водят хоровод, а барин с трубкой под дубом глядит на них, ласковых, сильных, пугливых, и не наглядится…