– Мы так между собою часто говорим: польза большая в ваших обличениях; сами знаете, чтó скажешь у нас о Сухозанете, примерно, – держи язык за зубами; или вот об Адлерберге? Но, видите, вы давно оставили Россию, вы
– Будто?
– Ей-ей-с… Я совершенно согласен с вами; помилуйте, та же душа, образ, подобие божие… и все это, поверьте, теперь видят многие, но торопиться нельзя,
– Вы думаете?
– Полагаю-с… Ведь наш мужик страшный лентяй… Он, пожалуй, и добрый малый, но пьяница и лентяй. Освободи его сразу – работать перестанет, полей не засеет, просто с голоду умрет.
– Да вам-то что же за забота? Ведь вам, полковник, никто не поручал продовольствие народа русского…
Из всех возможных и невозможных возражений полковник наименьше ждал того, которое я ему сделал.
– Оно конечно-с, с одной стороны…
– Да вы не бойтесь с
– Вы меня извините, я счел долгом сказать… Мне кажется, впрочем, я слишком много отнимаю у вас вашего драгоценного времени… Позвольте откланяться.
– Покорнейше благодарю за посещение.
– Помилуйте, не беспокойтесь.
– Не близко.
Я хотел этой великолепной сценой начать эпоху нашего цветения и преуспеяния. Такие и подобные сцены повторялись беспрерывно; ни страшная даль, в которой я жил от Вест-Энда – в Путнее, Фуламе… ни постоянно запертые двери по утрам – ничего не помогало. Мы были в моде.
Кого и кого мы ни видали тогда!.. Как многие дорого заплатили бы теперь, чтоб стереть из памяти, если не своей, то людской, свой визит… Но тогда, повторяю,
Так было от 1857 до 1863, но прежде было не так. По мере того как росла после 1848 и утверждалась реакция в Европе, а Николай свирепел не по дням, а по часам, русские начали избегать меня и побаиваться… К тому же в 1851 стало известно, что я официально отказался ехать в Россию. Путешественников тогда было очень мало. Изредка являлся кто-нибудь из старых знакомых, рассказывал страшные, уму непостижимые вещи, с ужасом говорил о возвращении и исчезал, осматриваясь, нет ли соотечественника. Когда в Ницце ко мне заехал в карете и с лон-лакеем А. И. Сабуров, я сам смотрел на это как на геройский подвиг. Проезжая тайком Францию в 1852, я в Париже встретил кой-кого из русских – это были последние. В Лондоне не было никого. Проходили недели, месяцы…
Ни звука русского, ни русского лица[398].
Писем ко мне никто не писал. М. С. Щепкин был первый сколько-нибудь близкий человек
Он был первый русский, приехавший к нам после смерти Николая в Чомле-Лодж в Ричмонде, постоянно удивляясь, что она называется так, а пишется Cholmondeley Lodge[400]. Вести, привезенные Щепкиным, были мрачны; он сам был в печальном настроении. В-ский смеялся с утра до вечера, показывая свои белейшие зубы; вести его были полны той надежды, того «сангвинизма», как говорят англичане, который овладел Россией после смерти Николая и сделал светлую полосу на суровом фонде петербургского императорства. Правда, он же привез плохие новости о здоровье Грановского и Огарева, но и это терялось в яркой картине проснувшегося общества, которого он сам был образчиком.
С какой жадностью слушал я его рассказы, переспрашивал, добивался подробностей… Я не знаю, знал ли он тогда или оценил ли после то безмерное добро, которое он мне сделал.
Три года лондонской жизни утомили меня. Работать, не видя близкого плода, тяжело; к тому же я слишком разобщенно стоял со всякой родственной средой. Печатая с Чернецким лист за листом и ссыпая груды отпечатанных брошюр и книг в подвалы Трюбнера, я почти не имел возможности переслать что-нибудь за русскую границу. Не продолжать я не мог: русский станок был для меня делом жизни, доской из отчего дома, которую переносили с собой древние германы; с ним я жил в русской атмосфере, с ним был готов и вооружен. Но при всем том глухо пропадавший труд утомлял, руки опускались. Вера слабела минутами и искала знамений, и не только их не было, но не было