После Парижа мы встретились сначала в Женеве, потом в Ницце. Он был тоже выслан из Франции и находился в очень незавидном положении[495]
. Ему решительно нечем было жить, несмотря на тогдашнюю баснословную дешевизну в Ницце… Как часто и горячо я желал, чтоб Головин получил наследство или женился бы на богатой… Это бы мне развязало руки.Из Ниццы он уехал в Бельгию, оттуда его прогнали, он отправился в Лондон и там натурализировался, смело прибавив к своей фамилии титул
В конце ноября 1853 Ворцель зашел ко мне с приглашением сказать что-нибудь на польской годовщине. Взошел Головин и, смекнув в чем дело, тотчас атаковал Ворцеля вопросом, может ли и он сказать речь.
Ворцелю было неприятно, мне вдвое, но тем не меньше он ему ответил:
– Мы приглашаем всех и будем очень рады; но чтоб митинг имел единство, надобно нам знать à peu près[496]
, кто что хочет сказать. Мы собираемся тогда-то, приходите к нам потолковать.Головин, разумеется, принял предложение. А Ворцель, уходя, сказал мне, качая головой, в передней:
– Что за нелегкое принесло его!
С тяжелым сердцем пошел я на приуготовительное собрание; я предчувствовал, что дело не обойдется без скандала. Мы не были там пяти минут, как мое предчувствие оправдалось. После двух-трех отрывистых, генеральских слов Головин вдруг обратился к Ледрю-Роллену, сначала напомнил, что они где-то встречались, чего Ледрю-Роллен все-таки не вспомнил, потом ни к селу ни к городу стал ему доказывать, что постоянно раздражать Наполеона – ошибка, что политичнее было бы его щадить для польского дела… Ледрю-Роллен изменился в лице, но Головин продолжал, что Наполеон один может выручить Польшу, и прочее. «Это, – добавил он, – не только мое личное мнение; теперь Маццини и Кошут это поняли и всеми силами стараются сблизиться с Наполеоном».
– Как же вы можете верить таким нелепостям? – спросил его Ледрю-Роллен вне себя от волнения.
– Я слышал…
– От кого? От каких-нибудь шпионов, – честный человек не мог вам этого говорить. Господа, я Кошута лично не знаю, но все же уверен, что это не так; что же касается до моего друга Маццини, я смело беру на себя отвечать за него, что он никогда не думал о такой уступке, которая была бы страшным бедствием и вместе с тем изменою всей религии его.
– Да… да… само собой разумеется, – говорили с разных сторон. Ясно было, что слова Головина рассердили всех. Ледрю-Роллен вдруг повернулся к Ворцелю и сказал ему: «Вот видите, мои опасения были не напрасны; состав вашего митинга слишком разнообразен, чтоб в нем не заявились мнения, которые я не могу ни принять, ни даже слушать. Позвольте мне удалиться и отказаться от чести говорить 29 числа речь».
Он встал. Но Ворцель, останавливая его, заметил, что комитет, предпринявший дело митинга, избрал его своим председателем и что в этом качестве он должен просить Ледрю-Роллена остаться, пока он спросит своих товарищей, хотят ли они после сказанного допустить речь Головина и потерять содействие Ледрю-Роллена, или наоборот.
Затем Ворцель обратился к членам Централизации. Результат был несомненен. Головин его очень хорошо предвидел и потому, не дожидаясь ответа, встал и высокомерно бросил Ледрю-Роллену: «Я уступаю вам честь и место и сам отказываюсь от своего намерения сказать речь 29 ноября».
После чего он, доблестно и тяжело ступая, вышел вон.
Чтоб разом кончить дело, Ворцель предложил мне прочесть или сказать, в чем будет состоять моя речь.
На другой день был митинг – один из последних блестящих польских митингов. Он удался, народу было бездна. Я пришел часов в 8 – все уже было занято, и я с трудом пробирался на эстраду, приготовленную для бюро.
– Я вас везде ищу, – сказал мне d-r Дараш. – Вас ждет в боковой комнате Ледрю-Роллен и непременно хочет с вами поговорить до митинга.
– Что случилось?
– Да все этот шалопай Г<оловин>.
Я пошел к Ледрю-Роллену. Он был рассержен и был прав.
– Посмотрите, – сказал он мне, – что этот негодяй прислал мне за записку – четверть часа до того, как мне ехать сюда!
– Я за него не отвечаю, – сказал я, развертывая записку.
– Без сомнения, но я хочу, чтоб вы знали, кто он такой.
Записка была груба, глупа. Он и тут фанфаронством хотел покрыть fiasco. Он писал Ледрю-Роллену, что если у него нет французской учтивости, то пусть он покажет, что не лишен французской храбрости.
– Я его всегда знал за беспокойного и дерзкого человека, но этого я не ожидал, – сказал я, отдавая записку. – Что же вы намерены делать?