– Извините, что, не имея удовольствия быть с вами знакомым лично, вступился за вас.
Она протянула мне горячую, мокрую ручонку и смотрела на меня еще больше мокрыми и горячими глазами.
– Вы слышали, в чем дело? Я не могу за вас поручиться, если вы мне не дадите слова, или, лучше, если вы не уедете сейчас. В сущности, жертва не велика; я полагаю, теперь часа три с половиной.
– Я готова, я пойду за мантильей.
– Нет, – сказал неумолимый блюститель порядка, – отсюда ни шагу!
– Где ваша мантилья и шляпка?
– В ложе такой-то №, в таком-то ряду.
Артист бросился было, но остановился с вопросом: «Да как же мне отдадут?»
– Скажите только, что было, и то, что вы от
– Хотите, чтоб я привел фиакр?
– Я не одна.
– С кем же?
– С одним другом.
Артист возвратился окончательно распростуженный с шляпой, мантильей и каким-то молодым лавочником или commis-voyageur[577]
.– Очень обязан, – сказал он мне, потрогивая шляпу, потом ей: – Всегда наделаешь историй! – Он почти так же грубо схватил ее под руку, как полицейский за ворот, и исчез в больших сенях Оперы… «Бедная… достанется ей… И что за вкус… она… и он!»
Даже досадно стало. Я предложил художнику выпить, он не отказался.
Прошел месяц. Мы сговорились человек пять: венский агитатор Таузенау, генерал Г<ауг>, Мюллер-С<трюбинг> и еще один господин, ехать в другой раз на бал. Ни Г<ауг>, ни Мюллер ни разу не были. Мы стояли в кучке. Вдруг какая-то маска продирается, продирается и – прямо ко мне, чуть не бросается на шею и говорит:
– Я вас не успела тогда поблагодарить…
– Ah, mademoiselle Léontine… очень, очень рад, что вас встретил; я так и вижу перед собой ваше заплаканное личико, ваши надутые губки; вы были ужасно милы; это не значит, что вы теперь не милы.
Плутовка, улыбаясь, смотрела на меня, зная, что это правда.
– Неужели вы не простудились тогда?
– Нимало.
– В воспоминанье вашего плена вы должны бы были, если бы вы были очень, очень любезны…
– Ну что же? Soyez bref[578]
.– Должны бы отужинать с нами.
– С удовольствием, ma parole[579]
, но только не теперь.– Где же я вас сыщу?
– Не беспокойтесь, я вас сама сыщу, ровно в четыре. Да вот что, я здесь не одна…
– Опять с вашим другом? – И мурашки пробежали у меня по спине.
Она расхохоталась.
– Он не очень опасен, – и она подвела ко мне девочку лет семнадцати, светлобелокурую, с голубыми глазами.
– Вот мой друг.
Я пригласил и ее.
В четыре Леонтина подбежала ко мне, подала руку, и мы отправились в Café Riche. Как ни близко это от Оперы, но по дороге Г<ауг> успел влюбиться в «Мадонну» Андреа Del Sarto, т. е. в блондинку. И за первым блюдом, после длинных и курьезных фраз о тинтореттовской прелести ее волос и глаз, Г<ауг>, только что мы уселись за стол, начал проповедь о том, как с лицом Мадонны и выражением чистого ангела не эстетично танцевать канкан.
– Armes, holdes Kind![580]
– добавил он, обращаясь ко всем.– Зачем ваш друг, – сказала мне Леонтина на ухо, – говорит такой скучный fatras[581]
? Да и зачем вообще он ездит на оперные балы – ему бы ходить в Мадлену.– Он
– Mais c’est qu’il est ennyeux votre ami avec son
И в ожидании конца проповеди усталая Леонтина бросилась на кушетку. Против нее было большое зеркало, она беспрестанно смотрелась и не выдержала; она указала мне пальцем на себя в зеркале и сказала:
– А что, в этой растрепавшейся прическе, в этом смятом костюме, в этой позе я и в самом деле будто недурна.
Сказавши это, она вдруг опустила глаза и покраснела, покраснела откровенно, до ушей. Чтоб скрыть, она запела известную песню, которую Гейне изуродовал в своем переводе и которая страшна в своей безыскусственной простоте:
Et je mourrai dans mon hôtel,
Ou à l’Hôtel-Dieu[583]
. Странное существо, неуловимое, живое, «Лацерта»[584] гётевских элегий, дитя в каком-то бессознательном чаду. Она действительно, как ящерица, не могла ни одной минуты спокойно сидеть, да и молчать не могла. Когда нечего было сказать, она пела, делала гримасы перед зеркалом, и все с непринужденностью ребенка и с грацией женщины. Ее frivolité[585] была наивна. Случайно завертевшись, она еще кружилась… неслась… того толчка, который бы остановил на краю или окончательно толкнул ее в пропасть, еще не было. Она довольно сделала дороги, но воротиться могла. Ее в силах были спасти светлый ум и врожденная грация.