Но это письмо было только авангардным рекогносцированием. В следующее заседание комитета Маркс объявил, что он считает мой выбор несовместным с целью комитета, и предлагал выбор уничтожить. Джонс заметил, что это не так легко, как он думает; что комитет, избравши лицо, которое вовсе не заявляло желания быть членом, и сообщивши ему официально избрание, не может изменить решения по желанию одного члена; что пусть Маркс формулирует свои обвинения, и он их предложит теперь же на обсуживание комитета.
На это Маркс сказал, что он меня лично не знает, что он не имеет никакого частного обвинения, но находит достаточным, что я русский, и притом
Эрнст Джонс, французы, поляки, итальянцы, человека два-три немцев и англичане вотировали за меня. Маркс остался в страшном меньшинстве. Он встал и с своими присными оставил комитет и не возвращался более.
Побитые в комитете, марксиды отретировались в свою твердыню – в «Morning Advertiser». Герст и Блакет издали английский перевод одного тома «Былого и дум», включив в него «Тюрьму и ссылку». Чтоб товар продать лицом, они, не обинуясь, поставили: «My exile
Наконец интерес иссяк… и «Morning Advertiser» забыл меня.
Прошло четыре года. Началась итальянская война. Красный Маркс избрал самый черно-желтый журнал в Германии, «Аугсбургскую газету», и в ней стал выдавать (анонимно) Карла Фогта за агента принца Наполеона, Кошута, С. Телеки, Пульского и пр. – как продавшихся Бонапарту. Вслед за тем он напечатал: «Г., по самым верным источникам, получает большие деньги от Наполеона. Его близкие сношения с Palais-Royal’ем были и прежде не тайной»…
Я не отвечал, но зато был почти обрадован, когда тощий лондонский журнал «Herrman» поместил статейку, в которой говорится, несмотря на то что я десять раз отвечал, что я этого никогда не писал, что я «рекомендую России завоевать Вену и считаю ее столицей славянского мира».
Мы сидели за обедом – человек десять; кто-то рассказывал из газет о злодействах, сделанных Урбаном с своими пандурами возле Комо. Кавур обнародовал их. Что касается до Урбана, в нем сомневаться было грешно. Кондотьер, без роду и племени, он родился где-то на биваках и вырос в каких-то казармах; fille du régiment[201] мужского пола и по всему, par droit de conquête et par droit de naissance[202], свирепый солдат, пандур и грабитель. Дело было как-то около Маженты и Солферино. Немецкий патриотизм был тогда в периоде злейшей ярости; классическая любовь к Италии, патриотическая ненависть к Австрии – все исчезло перед
При этих неблагоприятных обстоятельствах и был, между супом и рыбой, поднят несчастный вопрос об злодействах Урбана.
– Ну, а если это неправда? – заметил несколько побледневши D-r Мюллер-Стрюбинг из Мекленбурга по телесному и Берлина по духовному рождению.
– Однако ж нота Кавура…
– Ничего не доказывает.
– В таком случае, – заметил я, – может, под Мажентой австрийцы разбили наголову французов: ведь никто из нас не был там.
– Это другое дело… там тысячи свидетелей, а тут какие-то итальянские мужики.
– Да что за охота защищать австрийских генералов… Разве мы и их и прусских генералов, офицеров не знаем по 1848 году? Эти проклятые юнкеры, с дерзким лицом и надменным видом…
– Господа, – заметил Мюллер, – прусских офицеров неследует оскорблять и ставить наряду с австрийскими.