Тригуляев о сапогах, а толстый и куцый командир шестнадцатой, корнет Закопырин бубнил об обеде, с которым действительно вышла заминка, вполне объяснимая, впрочем, так как дивизия не успела еще как следует даже и осмотреться на новом месте. Но если солдаты терпеливо все-таки ждали, когда наконец подъедут полевые кухни, то у самого Закопырина терпения было гораздо меньше.
После убитого в бою за Икву Коншина четырнадцатую роту принял другой прапорщик — Локотков, — худощекий, веснушчатый, долгоносый, с птичьими глазами. У него была перевязана левая рука, но он не покинул роты и на участливый голос Ливенцева: «Что, царапнуло?» — ответил залихватски: «Есть отчасти!»
— Теперь, однако, дело будет, кажется, посерьезнее: наступать приготовились четыре дивизии, — сказал Ливенцев.
Но столь же залихватски отозвался на это Локотков:
— Тем лучше, — подопрут и справа и слева!.. Может быть, и еще двадцать дивизий наших наступать будут по линии фронта завтрашний день, — тем веселее, конечно.
— А рука-то все-таки болит? — любуясь его молодым задором, спросил Ливенцев.
— Не то, чтобы очень болела, — поморщившись, ответил Локотков, — а, как бы сказать, задумалась над своим будущим.
— Вы кем же были до призыва в армию?
— Я? Помощником податного инспектора в городе Задонске.
— Это почти то же самое, что быть математиком, как я, — улыбнулся Ливенцев. — А как вы своих готовите к завтрашней атаке?
Ливенцев спросил так потому, что этот вопрос неотступно стоял перед ним самим, однако Локотков как будто даже обиделся вмешательством в его дело такого же ротного командира, как и он сам.
— Что же мне их еще готовить? — вздернул он и тон, и голову. — Как ходили в атаку, так и завтра пойдут… если только придется. А вернее всего, что без нас обойдутся, а мы только прогуляемся.
Ливенцев качнул головой, сказал: «Едва ли» — и отошел.
Это не было у него предчувствием, что его лично ждет там, за Пляшевкой, что-то непоправимо скверное, может быть даже смерть. О себе он не думал. Он просто хотел представить себе теперь, в этот ясный и тихий летний день, грохочущее и жуткое завтра, хотел невозможного, конечно, однако допустимого — в той или иной степени, как допустима для решения любая тактическая задача, хотя теория с практикой при этом во многих случаях не совпадает.
Для него задача эта была на уравнения со многими неизвестными; он не знал того, что удалось узнать о противнике штабу 101-й дивизии в штабе 3-й, стоявшей здесь с неделю; он не знал и того, что донесли посланные в сторону противника разведчики. Он только внимательно всматривался во все, что его окружало, стремясь угадать чутьем: успех или неудача ждет всю эту массу людей, с которой он связан неразрывно.
За неделю, когда не было здесь боев, австрийцы могли не только укрепиться, но и подвезти много пополнений: железная дорога в их стороне работала безостановочно. Только авиация могла бы помешать ей в этом, но Ливенцев не видел, чтобы с русской стороны в сторону австрийцев летела хоть одна воздушная машина, в то время как над русскими войсками на фронте и в тылу часто кружились самолеты противника: спустился даже аэростат с прокламациями для русских солдат.
Физическая бодрость не покидала Ливенцева, чему он даже удивлялся, — ведь спать приходилось мало, урывками. Больных солдат в его роте тоже почти не было: он объяснял это общим подъемом после двух побед сряду.
Хозяйственный рядовой его роты Кузьма Дьяконов, разувшись, чинил свои сапоги медной проволокой провода, действуя при этом шилом искусно и споро. Когда к нему подошел Ливенцев, махнув ему рукой, чтобы не вставал, а продолжал делать, что делает, Дьяконов сообщительно и как бы в свое оправдание заговорил:
— Десь тута валялся дрота кусок, — взял я его в руки, а он до чего же мягкий, прямо, как дратва! Надо, думаю, подметки загодя прикрутить, а то уж отпадать зачали… Как через этую речку если вброд иттить, — а мостов же нету, — то кабы не отвалились совсем, ваше благородие.
— Я тебя к медали представил, Дьяконов, — вспомнил Ливенцев.
Дьяконов в замешательстве поднялся, не выпуская сапога и проволоки из рук, и проговорил одним выдохом, как учил его когда-то давно дядька-ефрейтор:
— Покорнейше благодарим, ваше благородь!
Подождал, не скажет ли еще чего ротный, и добавил:
— Вот бы бабе домой отписать, чтобы знала!
— Что ж, — завтра, после боя, возьми да напиши, — сказал Ливенцев.
Но Дьяконов крутнул головой:
— Завтра — это как бог даст, ваше благородие: чи живой буду или-ча нету.
— Ну, раз так мрачно думаешь, успеешь еще написать и сегодня — времени хватит, — наблюдая его и улыбаясь, рассудил Ливенцев.
Чуть дернув ответной улыбкой левый край толстых губ, Кузьма сказал на это:
— Нехай так и быть, уж заодно завтра напишу.
— Вот это другое дело, — и Ливенцев отошел от него, будто унося с собой какую-то нечаянную находку.