Его высоколобый, почти лишенный волос череп оказался тесен для того, чтобы вместить весь хлынувший на него колючий, ревущий ужас, но дряблые дрожащие мышцы напряглись на борьбу, а не на то, чтобы броситься куда-то назад в испуге. Непереносимый ужас только заставил его, человека потрясенного мозга, крепче вдавить в сыроватую здесь землю каблуки сапог и подать вперед корпус, и чуть только увидал он чужой широкий, как нож, штык перед собою, а над ним стиснутые бритые губы и глаз навыкате, он выстрелил.
Широкий, как нож, штык задел за его кожаный пояс и разорвал его, так что упал с гимнастерки пояс, но упал и тот, кто хотел вонзить сталь в тело Алексея Иваныча, а револьвер, гашетку которого нажимал раз за разом Дивеев, выпускал пули, уже не сообразуясь с целью, а куда-то в одно многоликое, имя которому Враг…
И когда все-таки вражеский штык, не тот, на котором лежал левой щекой убитый наповал пулей в глаз венгерец, а другой, но точно такой же, вонзился с размаху в живот Алексея Иваныча, правая рука продолжала сжимать изо всех сил рукоятку браунинга, а указательный палец все надавливал и надавливал на гашетку, хотя выпущены уже были все семь пуль и револьвер стал безвреден.
Потом по телу прошли конвульсии, рука разжалась, браунинг выпал из нее, сердце перестало биться… А кругом продолжалась борьба с Врагом, и бились с ним те, у кого не помрачен был мозг и крепки были мышцы.
Сваливший Дивеева австриец был тут же пронизан сам двумя русскими штыками сразу, а к Тригуляеву не допустили солдаты — стали перед ним стеной: он успел вовремя вывести из окопов всю свою роту.
Это запоздал сделать Локотков и едва не поплатился за это жизнью, когда выскакивал из окопа и попал в свалку. Его свалили с ног, и какой-то высокий усатый босняк уже занес над ним штык, как вдруг молодой немецкого обличья белобрысый лейтенант закричал ему звонко:
— Halt! Das ist ein Offizier! — и отвел его винтовку рукой.
Локотков догадался, что его хотят взять в плен, а еще через момент ему пришлось закрыть глаза: на него брызнула кровь этого самого босняка, которому кто-то из бойцов пятнадцатой роты разбил череп прикладом; и не успел он вытереть лица и подняться, как уже тащили белобрысого лейтенанта в плен, сволакивая его пока в окоп своей роты.
Ливенцеву в первый раз пришлось руководить действиями батальона в рукопашном бою, однако найти такое место, откуда были бы видны все четыре роты, когда враг проник уже в первую линию окопов, было невозможно. Но и можно и нужно было следить за тем, чтобы из второй линии равномерно и быстро бежали люди на помощь первой линии: нельзя было ни на минуту растеряться, нельзя было терять ни одной секунды, — секунды решали дело.
Тут не один только жуткий лязг штыков о штыки, не револьверные выстрелы, не взрывы ручных гранат там и здесь, не стоны раненых, не яростная крепкая брань, не это воинственно-рычащее «ррра-а», одинаковое для многих народов, — тут работала еще и артиллерия с обеих сторон: русская била по австрийским окопам и ходам сообщения, иногда и по мостам, чтобы предотвратить помощь из-за реки; австро-германская — по русской артиллерии, чтобы вывести из строя хоть часть орудий и орудийных расчетов и взорвать снаряды. По второй линии русских окопов батареи противника не били: там были уверены в быстром успехе штурма и боялись перебить своих. Но был пока только стремительный ход действий, а не быстрый успех, и на эту стремительность удара нужно было каждому из командиров, в том числе и Ливенцеву, отвечать быстротой и ясностью распоряжений. Между тем и линия фронта тут была велика для далеко не полной бригады, и сшиблось на ней в смертельной схватке более десяти тысяч человек, причем австрийцы значительно превосходили русских в числе.
Что происходило в близкой сердцу Ливенцева тринадцатой роте, он узнал только после боя. Во время штыковой схватки там чуть не погиб бравый кавалер всех степеней Георгия, сибиряк-прапорщик Некипелов. Он расстрелял все шесть патронов своего тульского нагана и, сунув его в карман, схватил привычную для рук винтовку, валявшуюся возле одного убитого.
Высокий, ловкий, жилистый, вошедший в азарт, он действовал ею так, что привлек на себя, отделившись от своих, несколько тоже рослых венгерцев. Ему некогда было оглядываться назад, есть ли кто из своих за спиною, — впору было только отбиваться и пятиться, и вдруг мелькнуло сбоку остервенелое лицо какого-то унтер-офицера с двумя басонами. Он не понял, не узнал сгоряча, чей это такой, кто именно такой худощекий, тяжело дышащий, запаленный, — его ли роты или другой?