Поднимались на перевал шагом. На этом участке шоссе Наталье Львовне отчетливо были видны щедро освещенные то синеватые, то почему-то оранжевые скалы на ближайшей половине ровной, как стол, вершины Чатырдага. Кое-где между скалами ярко белели полосы снега. Это было величественно и казалось очень близко. Наталья Львовна так и сказала об этом Силантию:
— А Чатырдаг-то, красавец какой! И совсем он близехонько!
Но на это Силантий отозвался, крутнув головой:
— Глазком-то видно, да ножкам обидно… С перевала туда люди ходили, какие приезжие, — пойдут, так на цельный день… Теперь уж не ходят тут, — на фронте ходят.
Зато очень оживился Силантий, когда встретились три огромных дилижанса с сеном. Он даже остановил свою пару, сам слез с козел.
Сено чудесно пахло, и Наталья Львовна поняла Силантия, когда он подошел к первому возу, выхватил клок сена и стал его нюхать и разбирать руками. Но он минут пять стоял и говорил с хозяином сена, а когда сел снова, сообщительно обратился к ней:
— Сказал ему, чтоб один воз обязательно ко мне завез, там жинка примет… Как мои, бидолаги, и летом на траве не пасутся, а все то же сено хрумкают. Сено степовое, — хорошее сено, — хаять никто не будет.
«Степовое» сено это как нельзя более кстати подошло к настроению Натальи Львовны. На нее, освободившую себя, повеяло степным простором, отчего и уверенность в душе окрепла.
И теперь уже бесповоротно ушло все старое, даже и Жемарин, и фаэтон, на котором он ехал. Думалось об одном только человеке: сыне художника Сыромолотова. Память сохраняла его всегда целиком таким, каким был он тогда, более двух с половиной лет назад, в больнице того города, в который она ехала. Перед койкой раненного Алексеем Иванычем Дивеевым Ильи Лепетова он сидел на белом табурете, поразив ее тогда своею мощью. В просторном сером пиджаке, голубоглазый, круглоголовый и с прочным лицом, и ростом выше своего отца, и видом открытее, благодушнее: у отца оказался сверлящий, пронизывающий взгляд, не привлекающий к нему, а останавливающий на том или ином расстоянии.
Отец сказал ей, что сын его тяжело ранен, но она так обрадовалась тогда, в церкви, тем, что он скоро приедет, что не спросила, как именно ранен, куда ранен. И даже после, там, в доме Федора, ей почему-то не думалось об этом. Только вот теперь, когда медленно везла ее вороная пара Силантия на перевал, ей стал представляться сын Сыромолотова, как раненный то в ногу, то в руку, то в его богатырскую грудь.
Ей представилось вдруг даже самое страшное, что только могло быть с молодым Сыромолотовым: он не приехал, его привезли, так как ему оторвало обе ноги большим осколком снаряда, и вот теперь прислуга отца везет его в коляске!..
Наталья Львовна так измучилась нарисованной ее же воображением картиной, что закрыла глаза, а когда открыла их снова, то стала очень внимательно глядеть на лес по сторонам шоссе.
Тут, на довольно большой уже высоте, были большие деревья: она не знала, что это дубы, грабы, ясени, дикие груши, но по цвету этого моря безлистых веток, тоже льющемуся вниз, к другому, голубому морю, видела, что лес ожил весь, что нет в нем нигде места, где бы не наливались теперь почки.
Этими миллиардами почек древесных и пахло теперь так же сильно, как от степного сена. И думалось ей только о том, что ее непременно примут, — не могут не принять! — хотя бы на первое время только на выходные роли, а через месяц — другой она добьется того, что ей будут давать и главные.
От перевала вниз лошади уже бежали сами. Лес здесь пошел буковый; огромные деревья с корою около получаса радовали Наталью Львовну, но кончался спуск, ровное предгорье как бы бежало далеко между высокими берегами, и то справа, то слева часто стали попадаться и небольшие хутора, и целые деревни, а потом даже и село с церковью; и старые двухохватные тополя стояли рядом возле каждого хутора, каждой церкви, точно для того, чтобы показать всем едущим по шоссе, что и двести лет назад тут тоже жили люди, сеяли пшеницу, сажали капусту, разводили кур и овец.
Когда подъехали к окраине города и показались совсем неказистые, как бы сложенные из глины хатки с маленькими подслеповатыми окошками, Наталье Львовне подумалось, что может случиться и так: нет здесь теперь никакой труппы, и что ей делать тогда? Остается только одно: уехать в большой город — Екатеринослав или Харьков, где театры даже и теперь должны быть непременно.
Но потом пошли большие белые здания консервных заводов; проехали мимо очень памятной Наталье Львовне обширной городской больницы, а затем вспомнила она и все людные улицы города, в котором было не менее пятидесяти тысяч жителей, и опять появилась уверенность, что должна играть тут труппа, — как же иначе? — и что ей удастся поступить в нее, если задобрить директора театра.