Но как же претворялось это движение в мозгу Теодора, по мере того как оно раскрывалось в его сознании? Была ли это фантазия, отличавшаяся чем-то от его собственных привычных фантазий? Вот он сидит здесь, среди шума и света оживленного ресторана, блестят металлические стойки, снуют официантки в белых передниках, кругом столики и полным-полно народу, а снаружи, за стеклами витрин, — толпы прохожих на тротуаре, вереницы кэбов и омнибусов и громадные серо-коричневые здания, вырисовывающиеся в ночи, такие неоспоримые, несомненные и, казалось бы, такие неуязвимые. И вот они пятеро сидят здесь вокруг белого столика и рассуждают так, словно этот маленький митинг в платном зале на четыреста — пятьсот человек, на котором они присутствовали, берется управлять и этим безостановочным круговоротом движения и этими крепкими отвесными громадами и готовится совершить с ними что-то необыкновенное — социальную революцию, которая должна изменить… а что она может изменить?
Изменить неизменное? Отвратить неотвратимое?
— После вашей социальной революции, — заявил Теодор, бросая вызов в лучшем раймондовском стиле, — все останется примерно таким же, как сейчас.
— Все будет по-другому, — сказал Бернштейн.
— Если ваша социальная революция сделает попытку изменить слишком многое, — она не произойдет. Если же она произойдет, то в таком разжиженном виде, что разница будет почти незаметна. Эта фабианская публика — самые обыкновенные люди. Мы мало чем отличаемся от самых обыкновенных людей. Большинство людей на свете — это очень обыкновенные люди, и это так естественно. Они такие, какие они есть. Что же мы можем сделать? Действительность сильнее всяких теорий. Никакого коммунистического государства никогда не будет. Маркс был мечтатель, оторванный от жизни.
— Вы сами себе противоречите, дорогой мой, — сказала Рэчел Бернштейн, схватив его за руку и устремив на него оживленный взгляд. — Правда, противоречите. Вы говорите, что действительность сильнее теорий. А действительность, — она на мгновение отпустила его руку, чтобы ткнуть в него пальцем, — это экономические силы. А это, дорогой мой, и есть материалистическое толкование истории — вся сущность марксизма. Это как раз то, чему учил Маркс, чему учит коммунизм. Вы с нами — только вы этого не сознаете. Но вы это скоро поймете. Да, вы, вы в особенности. — И она приподняла его руку и хлопнула ею об стол.
— Марксизм не теория, — подтвердил Бернштейн. — Это анализ и предвидение.
Теодор покраснел, потому что он чувствовал себя абсолютно невежественным во всех этих «измах». Но он вывернулся с помощью весьма убедительного аргумента.
— Но зачем же тогда проповедовать социальную революцию и бороться за нее, если она все равно неизбежно произойдет?
На этот счет стоило серьезно подумать.
Они спорили некоторое время о точном понимании «революции» и «эволюции». Теодор твердо придерживался убеждения, что революция — это то, что совершается людьми, а эволюция — это то, что случается с ними без их вмешательства; называть какое-то движение неизбежной революцией — с этим он никак не мог согласиться.
Тедди с глубокомысленным видом, скрестив на столе руки, очень похожий на кота, который сидит, подобрав лапки, взялся разрешить спор.
— Все это сводится вот к чему, — сказал он, оставляя в стороне вопрос об эволюции-революции. — Коммунисты утверждают, что у нашей капиталистической системы сильно «перевешивает верхушка и она становится все более и более неустойчивой. Идет накопление средств, и капитал снова пускают в оборот, вместо того чтобы распределять все то, что у нас производят. При накоплении нового капитала стремятся выгонять больше прибылей, и вот экономят на рабочих, держат их в нищете, экспроприируют, порабощают. Верхушка перевешивает все больше и больше. Из этого следует, что у капитализма есть начало и будет конец. Он все больше и больше будет в долгу у рабочих, и так будет до тех пор, пока не произойдет крах, а это и есть то, что они называют „социальной революцией“.
— И что же тогда будет? — спросил Теодор.
— Да, — сказала Маргарет, — что же тогда? Вот что я хотела бы знать. — Казалось, она некоторое время была поглощена какими-то своими собственными мыслями, а теперь снова пыталась сосредоточить внимание на их споре. — Какая же у нас будет тогда жизнь?
— Я тоже хотел бы это знать, — сказал Тедди.
Теодор вспомнил свой недавний разговор с тетей Люциндой. Он повторил из третьих рук вещание поэта Баркера.
— Каждый дом в Лондоне, — сказал он, — такой, каким мы его видим, выстроен капитализмом. — Он слегка заикался, чтобы подчеркнуть свои слова. — В-в-вот хотя бы эти подоконники — это капиталистические подоконники. Социалистические подоконники будут совсем другими. Весь Лондон создан капитализмом и есть не что иное, как вы-кри-кристаллизовавшийся капитализм. Разве не так? Так вот, когда капитализм рухнет, рухнет ли также и Лондон? Вот вся эта внешняя жизнь; дома, уличное движение, уличная толпа, — останется ли это существовать по-прежнему или все уничтожится? Что, собственно, произойдет?