Благодарю вас, дорогой друг, за ваше доброе и дружеское письмо. Вот как это важно, чтобы мы переписывались и любили друг друга. Между такими старыми друзьями, как мы с вами, речь идет не о взаимных комплиментах, но о подлинных, прочных и сердечных чувствах. Вообще мы с женой не можем довольно нахвалиться любезностью вашей достойной матушки. Она предложила нам заехать к ней, но я не мог принять это приглашение и не принял его. Мы здесь целой семьей: трое детей, двое слуг, жене предстоят роды. Это уж чересчур, и, право, нам нельзя было остановиться нигде, кроме как в гостинице. К тому же ваш Монфор д'Амори удивительный городок, и я не знаю, по совести (это — между нами и лишь для того, чтобы посмеяться), не скомпрометировал бы я несколько вашу матушку при моей репутации дважды либерала — в политике и в литературе. Знаете ли вы, что эти милые люди еще переживают медовый месяц роялистского 1815 года и что говоря: г-н такой-то — либерал, они наносят самое серьезное оскорбление и выражают крайнее негодование? Судите же, что должны были они подумать обо мне — обо мне, который грубо оборвал их лобзания и излияния по поводу ордонансов Полиньяка, сказав им: «Париж сбросил охотников до переворотов. Нет уже ни Полиньяка, ни самих Бурбонов! И министерство и династия лишь получили по заслугам: первое — за преступление, другая — за слепоту!» Это было равносильно тому, как если бы среди них внезапно упала бомба из Парижа, трехцветное знамя, красный колпак. И, право же, я не уверен в том, не следовало ли мне опасаться последствий своей откровенности, — меня предупредили втихомолку, чтобы я об этом больше не говорил, держался скромнее. Это было уморительно. Вы понимаете теперь, что остановись я у вашей матери, ее репутация была бы навсегда погублена в глазах этого маленького добропорядочного монархического общества Монфора. А так по крайней мере я скомпрометировал одну только гостиницу. Чего доброго, она лишится теперь своей вывески «Белая лилия».
В промежутке между вашим письмом и моим ответом произошла революция, дорогой друг. Двадцать восьмого июля, как раз в ту минуту, когда я собрался писать вам, канонада заставила меня выронить перо. С тех пор я попал в такой головокружительный вихрь, что был не в состоянии связать и трех мыслей о поэзии и дружбе. Лихорадка овладела всеми, и нет способа оградить себя от внешних впечатлений, зараза — в самой атмосфере, она охватывает вас помимо вашей воли; в подобный момент перестают существовать искусство, театр, поэзия. Есть только палата депутатов, страна, народ — ничего другого. Заниматься политикой сейчас — это дышать. Однако я полон уверенности, что, когда минует это землетрясение, мы найдем храм нашей поэзии невредимым и даже еще более прочным после всех тех толчков, которые ему придется еще вынести. Ведь для нас это тоже вопрос свободы, ведь в литературе тоже происходит революция: она пойдет бок о бок со своей сестрой — политикой. Подобно волкам, революции никогда не уничтожают одна другую.
Ваше письмо меня восхитило. Это очень хорошая, нежная и искренняя проза, но теперь я жду стихов. Не забывайте, что вы мне их обещали.
Прощайте. Где вы сейчас? Что делаете? Когда вернетесь? Среди событий этой социальной революции у меня было немало семейных тревог. Моя жена мучилась родами как раз в то время, когда пули ударялись о черепицу на нашей крыше. Она родила, и у меня теперь четверо детей.
Все малыши здоровы. И они все будут когда-нибудь любить вас и восхищаться вами так же, как я.