Будем надеяться, что во Франции скоро усвоят обыкновение посвящать весь вечер одной пьесе. В Англии и в Германии есть драмы, длящиеся по шесть часов. Греки, о которых нам столько толкуют, греки — и, по примеру Скюдери, мы здесь ссылаемся на главу 7-ю «Поэтики» классика Дасье, — греки иногда смотрели двенадцать или шестнадцать пьес в день. У народа, любящего зрелища, внимание более упорно, чем можно было бы предположить. «Женитьба Фигаро», узел великой трилогии Бомарше, занимает весь вечер, а разве она кого-нибудь утомила или кому-нибудь наскучила? Бомарше был достоин сделать первый смелый шаг к этой цели современного искусства, которое не может за каких-нибудь два часа извлечь из широкого, правдивого и многообразного действия заключенный в нем глубокий, непреодолимый интерес. Но говорят, что спектакль, состоящий только из одной пьесы, будет однообразен и покажется длинным. Это заблуждение! Наоборот, он перестанет казаться таким длинным и однообразным, каким кажется сейчас. Действительно, как поступают теперь? Разделяют наслаждение зрителя на две резко разграниченные части. Сперва ему доставляют два часа серьезного удовольствия, потом час удовольствия легкомысленного; если прибавить еще час, уходящий на антракты, которые мы считаем удовольствием, получается всего четыре часа. Как же поступит романтическая драма? Она мастерски смешает и соединит эти два рода удовольствия. Она заставит публику поминутно переходить от серьезного к смешному, от шутовских эпизодов к душераздирающим сценам, от строгого к нежному, от забавного к суровому. Ибо драма, как мы уже установили, есть гротеск в соединении с возвышенным, душа в оболочке тела, трагедия в оболочке комедии. Не ясно ли, что, давая отдых от одного впечатления при помощи другого, обостряя поочередно трагическое комическим, веселое страшным, пользуясь даже, когда это нужно, всеми чарами оперы, представления эти, состоя лишь из одной пьесы, заменят несколько пьес? То, что на классической сцене представляет собой лекарство, разделенное на две пилюли, романтическая сцена превратит в острое, разнообразное, вкусное блюдо.
Итак, автор этой книги изложил почти все, что хотел сказать читателю. Он не знает, как примет критик и эту драму и эти общие мысли, данные сами по себе, без каких-либо дополнительных разъяснений и вспомогательных доводов, схваченные на лету с желанием скорее прийти к концу. «Ученикам Лагарпа» они покажутся, конечно, очень дерзкими и очень странными. Но если случайно, несмотря на всю их наготу и краткость, они помогут направить на верную дорогу публику, теперь уже значительно созревшую и подготовленную к восприятию искусства целым рядом замечательных сочинений, критических и художественных книг и журналов, — пусть она последует этому призыву, не смущаясь тем, что он исходит от человека неизвестного, от лица, не имеющего авторитета, от незначительного произведения. Это простой медный колокол, который призывает народ в истинный храм, к истинному богу.
В настоящее время существует литературный старый режим, так же как политический старый режим. Прошлый век почти во всем еще тяготеет над новым. Особенно подавляет он его в области критики. Мы встречаем, например, живых людей, повторяющих определение вкуса, брошенное Вольтером: «Вкус в поэзии — то же, что вкус в женских нарядах». Иначе говоря, вкус — это кокетство. Замечательные слова, превосходно характеризующие эту поэзию восемнадцатого века, нарумяненную, напудренную, в мушках, эту литературу с фижмами, бантиками и фальбалой. Они великолепно выражают дух эпохи, соприкасаясь с которой самые возвышенные гении не могли не стать маленькими, по крайней мере в известном отношении, — дух тех времен, когда Монтескье мог и вынужден был написать «Книдский храм», Вольтер — «Храм вкуса», Жан-Жак — «Деревенского колдуна».