В бедном квартале большого университетского города, в доме вдовы Перепелкиной уже второй год жил Матвей Семеныч Николаев, по мирскому званию своему земский статистик, по революционному же положению своему член исполнительного комитета народовольцев и глава кружка распространения социалистических идей между рабочими. Ему было тридцать два года, и он уже восемь лет, с четвертого курса университета, из которого он вышел, не окончив, весь отдался делу революции и занимал среди революционеров видное положение.
вторая редакция
Загорелось ночью от грозы, и спалило половину деревни. Из первых двух дворов ничего почти не успели вытащить. Сгорела и лошадь. Обгорел мужик. Бабы голосили, мужики работали. Евдоким Михашин, молодой малый — нынче осенью на призыв — вместе о отцом вытаскивал с двора обгорелые снасти.
— Чего бельма-то выпучил, берись за переводину-то. Аль оглох? — крикнул на него отец. Евдоким встряхнулся, точно разбудили его, и подался к отцу. Смотрел Евдоким, в то время как отец окликнул его, на подъехавшую к пожарищу коляску на паре рысистых серых. В коляске сидела барыня с девочкой. На козлах гладкий с расчесанной бородой бравый кучер в синей рубахе и плисовой безрукавке.
— Чего не видал? Полюбоваться приехали. Ну берись, что ль?
Евдоким взялся, но он плохо слушал и понимал отца, он весь был полон своими мыслями. Он думал не о пожаре, не об отце, матери, а об совсем другом. В деревне было важное событие — пожар, но у него в душе вчера только произошло такое важное событие, что он не мог даже и приписывать какую-нибудь важность общей беде всей слободы — 9 дворов пожару, так важно было то, что случилось в его душе. А именно вчера после прочтения книжки, которую ему дал дьяконов сын, в первый раз понял, что не ему надо подчиняться той жизни, среди которой он жил, а надо сделать жизнь такую, какую требует его разум, что эти бабы с иконами, которые должны потушить пожар, с царицей небесной, с этой барыней на рысаках рядом с вдовой Ульяной, с голодными раздетыми ребятами, с урядником, требующим подати, с гладким попом, собирающим волну, с царем, сидящим там где-то и думушки не думающим об измученном народе, с этими тысячами десятин богачей, с их заводами и фабриками, на которых живут рабами голодные рабочие, что всего этого не должно быть, что все это только от того, что как он прежде и как отец его, и дети, и самые уважаемые, умные мужики запутаны, обмануты, не понимают и не видят правды. Вчера это сделалось с ним, вчера он впервой понял, что он был окружен, как и все деревенские, стеной, даже сводом обмана, невежества, суеверия, и вчера часть этого свода развалилась в его душе, и он увидал весь просторный свет божий. И ему страшно, с одной стороны, стало думать о том, как он мог жить в этом мраке, и как его отец и все деревенские могут жить так. Отвалился один камень из свода, и он увидал весь вольный свет и почувствовал, что камни свода плохо держат и что теперь кто вывалит один из них, стоят только поналечь хорошенько, и все развалится. И вот теперь он был полон этими мыслями, и не слышал отца, и не думал о деле, а только о том, что происходило в его душе.
Сделалось это вчера, но готовилось это долго, давно уже.
третья редакция
Какая странная, удивительная моя судьба. Едва ли есть какой бы то ни было забитый, страдающий от насилия и роскоши богачей бедняк, который бы в сотой доле чувствовал, как я чувствую теперь, всю ту несправедливость, жестокость, весь ужас того насилия, издевательства богатых над бедными и всей подавленности, униженности — бедственности положения всего огромного большинства людей настоящего, трудящегося и делающего жизнь рабочего народа. Чувствовал я это давно, и чувство это с годами росло и росло и дошло в последнее время до высшей степени. Мучительно чувствую теперь все это и, несмотря на то, живу в этой развращенной, преступной среде богатых и не могу, не умею, не имею сил уйти из нее, не могу, не умею изменить свою жизнь так, чтобы каждое удовлетворение потребности тела — еда, сон, одежда, передвижение — не сопровождал сознанием греха и стыда за свое положение.
Было время, когда я пытался изменить это мое, несогласное с требованиями души положение, но сложные условия прошедшего, семья и ее требования не выпускали меня из своих тисков, или, скорее, я не умел и не имел сил от них освободиться. Теперь же, на девятом десятке, ослабевший телесными силами, я уже и не пытаюсь освободиться; и странное дело: по мере ослабления телесных сил, все сильнее и сильнее сознавая всю преступность своего положения, я все более и более страдаю от этого положения.