Когда готовилось установление империи, кто особенно ревностно голосовал против нее? Армия. В рядах этой армии были Уде и филадельфийцы. Там были также Малле, Гидаль и мой крестный отец Виктор де Лагори, — все трое расстреляны на равнине Гренель. К этой же армии принадлежал Поль-Луи Курье. То были старые товарищи Гоша, Марсо, Клебера и Дезе.
Эта армия, шествуя через столицы, опустошала на своем пути все тюрьмы, еще полные жертв: в Германии — застенки ландграфов, в Риме — подвалы замка святого Ангела, в Испании — подземелья инквизиции. С 1792 по 1800 год она своей саблей выпустила кишки старой развалине — европейскому деспотизму.
В дальнейшем она — увы! — сажала на трон королей или позволяла их сажать, но она же и свергала их. Она арестовала папу. До Ментаны было еще далеко. Кто боролся с ней в Испании и в Италии? Священники. El pastor, el frayle, el cura
[31]— так именовались начальники этой банды. Отнимите Наполеона — и все же сколь великой остается эта армия! В основе своей она была философом и гражданином. В ней не угас еще древний республиканский пыл. Это был дух Франции — ее вооруженный дух.Я был тогда ребенком, но у меня сохранились кое-какие воспоминания. Вот одно из них.
Я жил в Мадриде во времена Жозефа. То была эпоха, когда священники показывали испанским крестьянам на комете 1811 года святую деву, держащую за руку Фердинанда VII, и крестьяне отчетливо видели это зрелище. Мы учились — я и два моих брата — в дворянской семинарии при коллеже Сан-Исидро. У нас было два учителя-иезуита, один ласковый, другой суровый, дон Мануэль и дон Базилио. Однажды наши иезуиты — разумеется, повинуясь приказу, — вывели нас на балкон, чтобы показать нам четыре французских полка, вступавших в Мадрид. Эти полки участвовали в итальянской и германской кампаниях, а теперь возвращались из Португалии. Народ, стоявший вдоль тротуаров и наблюдавший за прохождением солдат, с тревогой смотрел на этих людей, которые несли сюда, в католический мрак, французский дух, которые заставили церковь испытать на себе, что такое подлинная революция, которые открыли монастыри, вышибли решетки, сорвали покрывала, проветрили ризницы и умертвили инквизицию. Когда они проходили перед нашим балконом, дон Мануэль наклонился к уху дона Базилио и сказал ему: «Это идет Вольтер».
Пусть задумается нынешняя армия: те солдаты не подчинились бы, если бы им приказали стрелять в женщин и детей. Из Арколе и Фридланда приходят не для того, чтобы отправиться в Рикамари.
Я повторяю, мне хорошо известно все, в чем можно упрекнуть эту великую умершую армию, но я благодарен ей за революционную брешь, которую она пробила в старой теократической Европе. Когда пороховой дым рассеялся, за этой армией остался длинный светлый след.
Ее несчастье, сочетающееся с ее славой, состоит в том, что она была на одном уровне с Первой империей. Да страшится нынешняя армия, как бы ей не оказаться на одном уровне со Второй!
Девятнадцатый век подхватывает свое достояние всюду, где встречает его; а его достояние — это прогресс. Он учитывает каждое отступление и каждое движение вперед, совершенное армией. Он приемлет солдата лишь при условии, если находит в нем гражданина. Солдату суждено исчезнуть, гражданину — остаться в веках.
Именно за то, что ты считал это справедливым, ты и был осужден французским судом, у которого, скажем мимоходом, иногда бывают неудачи и которому подчас не удается найти лиц, виновных в государственной измене. По-видимому, трон умеет хорошо прятать.
Будем настойчивы. Будем все более и более верны духу нашего великого века. Будем беспристрастны настолько, чтобы любить свет, откуда бы он ни исходил. Не будем отворачиваться от него, в какой бы точке горизонта он ни появился. Я, говорящий это, одинокий человек, разобщенный со всем миром, — одинокий в силу уединенности места, где я живу, разобщенный отвесными скалами, нагроможденными вокруг моего сознания, — я совершенно чужд полемике, отголоски которой нередко доходят до меня лишь с большим опозданием. Я ничего не пишу о том, что волнует Париж, и никого не подстрекаю к этим волнениям, но они нравятся мне. Моя душа издалека приобщается к ним. Я принадлежу к числу тех, кто приветствует революционный дух повсюду, где встречает его; я рукоплещу любому человеку, в ком присутствует этот дух, независимо от того, как его имя — Жюль Фавр или Луи Блан, Гамбетта или Барбес, Бансель или Феликс Пиа, — и я ощущаю могучее дыхание революции как в убедительном красноречии Пеллетана, так и в блестящем сарказме Рошфора.
Вот все, что я хотел сказать тебе, мой сын.
Начинается девятнадцатая зима моего изгнания. Я не жалуюсь. На Гернсее зима — длительный шторм. Для души негодующей и спокойной этот океан, всегда безмятежный и вечно бушующий, — хорошее соседство, и ничто так не закаляет человека, как зрелище этого величавого гнева.
1870
О КУБЕ