Читаем Том 16. Книга 1. Сказки. Пестрые письма полностью

Внезапность не составляет для меня новости. Я родился на лоне ее, воспитывался под ее сенью и до такой степени с ней освоился, что даже никогда не спрашивал себя, ушибет она меня или помилует. Но я должен сказать, что до последнего времени внезапность имела несовершенный, переходный характер, и это в значительной мере помогало уживаться с нею. Внезапностей было много, и они постоянно друг друга побивали. Нелегко было ориентироваться в этом разнообразии сменяющихся внезапностей, но при известном навыке все-таки можно было нечто угадать. Это называлось «ловить момент». Поймал момент — пользуйся! Не поймал — пеняй на себя! Игра была не весьма нравственная, но настолько замысловатая, что могла заинтересовать. Ныне — эта переходная форма, очевидно, исчерпала все свое содержание. Внезапность окончательно отказалась от экскурсий в сферу случайных веяний, которые своею противоречивостью подрывали ее; она сделалась единою неизменною, сама себе довлеющею. «Моменты» упраздены; ловить больше нечего.

Но это-то именно и пугало меня. Перспектива внезапного приурочения к служительским словам, без надежды, что придет другая внезапность и разрушит чары колдовства, — эта перспектива казалась чересчур уж суровою. Неясная тревога сжимала сердце мучительными предчувствиями; душа тосковала, мысль безнадежно искала просвета…

Однако прошел месяц, прошел другой — и пелена сама собой спала с моих глаз. Недоразумения исчезли, тревога утихла, а положение до такой степени выяснилось, что в какую сторону ни оглянись — везде лучше не надо быть.

Прежде всего я привык, или, говоря точнее, принюхался. Нельзя было не принюхаться, потому что кругом вся атмосфера пропахла прочными служительскими словами. Я не утверждаю, что эти запахи сделались мне достолюбезными, но они такой густой, непроницаемой массой заполонили весь мой домашний обиход, что, незаметно для меня самого, все факторы моей жизнедеятельности сами начали работать применительно к новой атмосфере и подчиняясь ее давлению.

Я очень хорошо знаю, что привычка играет в жизни человека роль по преимуществу бессознательную и что, следовательно, она в большинстве случаев служит источником бесчисленных недомыслий и даже безнравственностей; но ведь для того, чтоб чувствовать себя вполне удобно в атмосфере служительских слов, именно это и нужно.

С безнравственностью нельзя ужиться иначе, как с помощью безнравственности же, с бессмыслием — иначе, как при помощи бессмыслия.

Нужно такое счастливое стечение обстоятельств, которое отняло бы у человека способность отличать добро от зла и заглушило бы в нем всякое представление об ответственности. Вот эту-то именно задачу и выполняет привычка. И при этом она выполняет ее совершеннее и с несравненно меньшей суровостью, нежели другие факторы, в том же смысле споспешествующие, как, например: трусость, измена, предательство и т. п.

И трусость, и измена, и предательство предполагают известную долю насильства и боли, и — что всего важнее — нимало не обеспечивают от мучительных пробуждений совести, тогда как привычка обвивает человека бархатной рукой и бережно и ласково погружает его в мягкое ложе беспечального служительского жития…

Любо дремать, зарывшись по уши в пуховики; любо сознавать, что эти пуховики представляют своего рода твердыню. Забравшись в нее, человек не только освобождается от обязанности относиться критически к самому себе и к окружающей среде, не только становится на недосягаемую высоту патентованной благонамеренности, но и делается безответственным перед судом своей собственной совести. Ибо о каком же суде совести может быть речь, коль скоро самая совесть, вместе со всеми прочими определениями человеческого существа, потонула в омуте привычки?..

Но, кроме привычки, в деле умиротворения мне много помог и опыт. Опыт — это, так сказать, консолидированный свод привычек прошлого. Все уступки, компромиссы, соглашения, которыми так богата история личная и общая, все малодушия, обходы и каверзы — все это складывается, по мере осуществления, в кучу, надпись на которой гласит: опыт или мудрость веков. Действия героические, подвиги самоотвержения, факты, свидетельствующие о беззаветной преданности идее, — все это не более как красивые безумства, от которых никаких подспорий в жизни ожидать нельзя. Правда, что эти безумства освещают тьму будущего и что плодами их несомненно воспользуются грядущие поколения; но ведь, с одной стороны, подвижничество необязательно и не всякий может его вместить, а с другой стороны, как еще на эти красивые безумства поглядеть: иное, быть может, пользительно, а другое, пожалуй, и неблаговременно. Тогда как в той куче, которая именуется мудростью веков, за что ни возьмись — все пользительно. Трудность только в том разве состоит, как разобраться в куче, чтобы вытащить именно ту бирюльку, которая как раз впору. Но, во-первых, все бирюльки более или менее впору; а во-вторых, в данном случае из затруднения выручают очень простые приемы, которые тоже освещены опытом, например: загад, навык, наметка, глазомер…

Перейти на страницу:

Похожие книги

Афганец. Лучшие романы о воинах-интернационалистах
Афганец. Лучшие романы о воинах-интернационалистах

Кто такие «афганцы»? Пушечное мясо, офицеры и солдаты, брошенные из застоявшегося полусонного мира в мясорубку войны. Они выполняют некий загадочный «интернациональный долг», они идут под пули, пытаются выжить, проклинают свою работу, но снова и снова неудержимо рвутся в бой. Они безоглядно идут туда, где рыжими волнами застыла раскаленная пыль, где змеиным клубком сплетаются следы танковых траков, где в клочья рвется и горит металл, где окровавленными бинтами, словно цветущими маками, можно устлать поле и все человеческие достоинства и пороки разложены, как по полочкам… В этой книге нет вымысла, здесь ярко и жестоко запечатлена вся правда об Афганской войне — этой горькой странице нашей истории. Каждая строка повествования выстрадана, все действующие лица реальны. Кому-то из них суждено было погибнуть, а кому-то вернуться…

Андрей Михайлович Дышев

Детективы / Проза / Проза о войне / Боевики / Военная проза
Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее