Да, очень может быть, думал я, гадая, как бы смыться. План мне нравился, если бы не пресловутая гордость Вудхау-зов. Я не очень хорошо знаю историю семьи, но мои предки, как все приличные люди, делали что-то такое при Азенкуре и Креси;[36]
а кому хочется быть выродком? Словом, я находился на распутье.В это мгновение послышался цокот копыт, и я увидел молодую всадницу. То была жена Маккоя (одна из шести, последнюю он убил и схлопотал пожизненное заключение). Естественно, всё отменилось, и матч Маккой-Вудхауз ушел в небытие.
Таких ослепительных красавиц я больше не встречал. А может, мне почудилось.
Сразу, сначала я узнал Нью-Йорк своей мечты. «И на вид такой же, — думал я, проходя таможню. — И запах… Да, это
Дело в том, что прославленный певец, направлявшийся к сыну, ничего не знал о пересадке. Сын сказал ему свой адрес, Монтгомери-стрит, и больше он ни о чем не ведал. Когда его поставили к терминалу, он взял такси и потребовал, чтобы его отвезли на нужную улицу, да поскорей.
Монтгомери-стрит в Нью-Йорке есть, не в самом лучшем районе; и шофер, Хосе Наварро, отвез его туда. Синьор Бартольди очень удивился, так как ничто не напоминало знакомую фотографию. Он решил выйти из машины и разобраться на месте. Через час Хосе Наварро отправился в полицию.
Часам к семи туда привели и певца, и с тех пор лоб патрульного Дж. Алоизиуса Мерфи прорезают глубокие морщины. Итальянец настаивал на своем; он видел табличку «Монтгомери-стрит» собственными глазами. Ну и что с того, что злые люди куда-то дели дом его сына? Или ты Монтгомери, или не Монтгомери, третьего не дано.
Минут через сорок патрульного Мерфи отозвал в сторону Патрик Дэйли, учтивый и всеми любимый лейтенант. Лицо его было печально, дышал он с трудом.
— Слушай, Алоиз, — осведомился он, — а ты уверен, что мы в Нью-Йорке?
— Вроде бы да.
— Не сомневаешься?
— Если б ты спросил меня час назад… хоть минут сорок, я бы ответил: «Нет». А теперь — не знаю.
— Вот и я тоже. Скажи своими словами, почему нам кажется… или казалось… что это именно Нью-Йорк.
Мерфи задумался.
— Ну, — ответил он, — я живу в Бронксе, а это Нью-Йоркский район.
— Может, Бронкс есть и в Сан-Франциско.
— Ладно, вот — повязка. На ней написано «Нью-Йорк». Лейтенант покачал головой.
— Что нам повязки! Международная банда могла ее подменить.
— А зачем?
— Кто их знает! — вздохнул Дэйли. — Вечно им неймется.
Спешу сообщить, что кончилось все хорошо. Кто-то позвонил этому сыну, и тот сказал папаше, что надо пересесть на другой самолет. Теперь они радуются жизни на Монтгоме-ри-стрит. Во всяком случае, синьор Бартольди многословно пишет об этом итальянскому другу. Просто тяжесть с души.
Зато полицейские так и не оправились. Они вздрагивают при каждом шорохе и полагают, что за ними следит банда чернобородых гномов. А что, вполне возможно. Честно говоря, будь я Нью-Йорком, я бы этого в жизни не доказал. Лондон — другое дело. Взял бы человека за ухо, повел на Трафальгарскую площадь и ткнул в этих самых львов.
— Прошу, — сказал бы я. — Львы. Такие звери. Сами знаете, больше нигде их нет.
На что человек ответил бы:
— Si, si. Grazie. — И ушел, совершенно спокойный.
Между 1904 и 1957 — пятьдесят три года, и я вижу, Уинклер, вы спрашиваете, что изменилось в Америке за полвека с небольшим. Ну, прежде всего, люди стали вежливей.
В 1904 году землю свободных, пристанище храбрых населяли неплохие, но грубоватые субъекты. Они толкались, они говорили: «Чего толкаешься?», они цедили слова уголками губ. В общем, грубоваты.
Помню, как в первый приезд я видел толпу в подземке. Все сгрудились в дверях. На платформе стояли два служителя, и первый заметил (уголком губ):
— Впихни-ка их, Джордж.
Джордж нырнул в толпу и стал действовать, как форвард. Ничего не скажешь, эффективно, но теперь ничего такого нет. Джордж и его коллега в лучшем случае скажут:
— Простите, господа!
И только потом как следует набычатся.
Быть может, сделали свое наставления Эмили Пост. Быть может, я оказал благотворное влияние. Как бы то ни было, куда ни глянь — сугубая любезность.
Одна подавальщица рассказывала:
— Только я подойду, он бросает есть и поднимает шляпу.
Один мой знакомый доехал в машине до перекрестка. Желтый цвет сменился зеленым, зеленый — желтым, тот — красным, потом снова зеленым, но он стоял как вкопанный.
— В чем дело, сынок? — осведомился полицейский. — Цвета не нравятся?
Ничего не скажешь, мило.