Обед представлял собой подобие малиновецкого и почти сплошь готовился из деревенской провизии. Даже капусту кислую привозили из деревни и щи варили, в большинстве случаев, с мерзлой бараниной или с домашней птицей. Говядину покупали редко и тоже мерзлую. Дурной был обед, тяжелый, малопитательный. Впрочем, так как сестра, и без того наклонная к тучности, постоянно жаловалась, что у ней после такого обеда не стягивается корсет, то для нее готовили одно или два блюда полегче. За обедом повторялись те же сцены и велся тот же разговор, что и в Малиновце, а отобедавши, все ложились спать, в том числе и сестра, которая была убеждена, что послеобеденный сон на весь вечер дает ей хороший цвет лица.
Этого «хорошего цвета лица» она добивалась страстно и жертвовала ради него даже удобствами жизни. Обкладывала лицо творогом, привязывала к щекам сырое говяжье мясо и, обвязанная тряпками, еле дыша, ходила по целым часам.
С шести часов матушка и сестра начинали приготовляться к вечернему выезду. Утренняя беготня возобновлялась с новой силой. Битых три часа сестра не отходит от зеркала, отделывая лицо, шнуруясь и примеряя платье за платьем. Беспрерывно из ее спальни в спальню матушки перебегает горничная за приказаниями.
— Барышня спрашивают, какую им ленту надеть?
— Барышня спрашивают, надевать ли локоны или гладко причесаться?
— Барышня спрашивают, для большого или малого декольте им шею мыть?
— Шпилек, булавок несите! — раздается по коридору, — оглохли!
Когда туалет кончен, происходит получасовое оглядыванье себя перед зеркалом, принятие различных поз, приседание и проч. Если вечер, на который едут, принадлежит к числу «паре», то из парикмахерской является подмастерье и убирает сестрицыну голову.
— Шипси! — командует подмастерье (Ивашка из крепостных), подражая хозяину-французу.
— Пропасти на вас нет! — кричит из своего угла отец, которого покой беспрерывно возмущается общей беготнею.
— Ну, батюшка, не прогневайся! — откликается ему матушка.
Наконец вдруг, словно по манию волшебства, все утихло. Уехали. Девушки в последний раз стрелой пробежали из лакейской по коридору и словно в воду канули. Отец выходит в зал и одиноко пьет чай.
— Что, как на дворе? — спрашивает он камердинера Степана, который прислуживает за столом.
— Вызвездило. Мороз лютый ночью будет.
— Ну, зима нынче. Того гляди, всех людей поморозят, ездивши по гостям.
Отец вздыхает. Одиночество, как ни привыкай к нему, все-таки не весело. Всегда он один, а если не один, то скучает установившимся домашним обиходом. Он стар и болен, а все другие здоровы… как-то глупо здоровы. Бегают, суетятся; болтают, сами не знают, зачем и о чем. А теперь вот притихли все, и если бы не Степан — никого, пожалуй, и не докликался бы. Умри — и не догадаются.
— И зачем только жениться было! — мысленно восклицает он, забывая, что у него от этого брака уж куча детей.
Вспоминается ему, как он покойно и тихо жил с сестрицами, как никто тогда не шумел, не гамел, и всякий делал свое дело не торопясь. А главное, воля его была для всех законом, и притом приятным законом. И нужно же было… Отец пользуется отсутствием матушки, чтоб высказаться.
«Близок локоть, да не укусишь», мелькает в его уме пословица. — Степка! — обращается он к слуге, — помнишь, как я холостой был?
— Как, сударь, не помнить!
— Хорошо тогда было! а?
— Уж так-то хорошо, так хорошо, что, кажется, кабы…
— Тихо, смирно, всего вдоволь. Эхма! правду пословица говорит: от добра добра не ищут. А я искал. За это бог меня и наказал.
— Это точно, что…
Бьет десять. Старик допивает последнюю чашку и начинает чувствовать, что глаза у него тяжелеют. Пора и на боковую. Завтра у Власия главный престольный праздник, надо к заутрени поспеть.
— Узнавал, будут ли певчие? — спрашивает отец.
— Узнавал-с. Сказали, что певчие за поздней обедней будут петь, а за заутреней и за ранней обедней дьячки.
— Ну, и дьячков послушаем. А дьякон свой или наемный будет служить?
— Дьякона из Чудова монастыря пригласили. А свой за второго пойдет.
— Какой это чудовской дьякон? рыжеватый, что ли?
— Не могу знать-с.
— Должно быть, он.
Отец встает из-за стола и старческими шагами направляется в свою комнату. Комната эта неудобна; она находится возле лакейской и довольно холодна, так что старик постоянно зябнет. Он медленно раздевается и, удостоверившись, что выданные ему на заутреню два медных пятака лежат в целости около настольного зеркала, ложится спать.
— В четыре часа меня разбудить, — наказывает он Степану, — а девкам скажи, чтобы не гамели.
Между часом и двумя ночи матушка с сестрой возвращаются домой.