История писания и печатания «Пошехонской старины» достаточно полно прослеживается по переписке Салтыкова и сохранившимся рукописям «хроники»[72]
. Четыре особенности присущи этой истории. Во-первых, недовольство писателя тем, что выходило из-под его пера[73]. Во-вторых, физические страдания тяжело больного. В-третьих — трудные общественные переживания. В-четвертых, наконец, парадоксально противостоявший этим отрицательным условиям и объективно побеждавший их подъем творческих сил писателя, созидавших шедевр.Недовольство написанными главами, неверие в высокие оценки своего труда, дававшиеся друзьями и печатью, сомнения в целесообразности продолжения работы — главенствующие мотивы писем Салтыкова периода создания «Пошехонской старины»: «Боюсь, что нескладно вышло и Стасюлевич откажется принять»; «
Такими и подобными им признаниями и вопросами, исполненными горечи и разъедающих сомнений, заполняет Салтыков свои эпистолярные послания 1887–1888 годов. Чуть ли не каждая глава «хроники» казалась ему последнею, и он не уставал спрашивать друзей, знакомых, своих редакторов-издателей: хорошо ли он делает, что пишет «это»? не лучше ли бросить? Таково, например, исполненное драматизма его письмо к M. M. Стасюлевичу: «Ради бога, скажите мне по сущей правде, стоит ли продолжать «Пошехонскую старину», ежели продолжение будет не лучше последней статьи[74]
, не будет ли это напрасным трудом, свидетельствующим об упадке таланта? И если мне еще суждено писать (в чем я крепко сомневаюсь), то не лучше ли разрабатывать другой сюжет? Последняя статья мне кажется совсем плохою, насильственно выжатою».Мукам творческих сомнений сопутствовали и во многом, конечно, определяли их физические страдания. «Страдаю я невыносимо, и дело, очевидно, идет к концу
Таков другой ряд жалоб, стонов и воплей, наполняющих письма автора «Пошехонской старины» в дни и месяцы ее писания.
Действительно, великое предсмертное произведение Салтыкова создавалось в обстановке нестерпимых физических страданий, почти психопатологической слежки его автора за своим умирающим телом, чуть не ежедневного ожидания последнего конца, глотания лекарств, совещаний с врачами и подготовки к таким совещаниям. Наглядное представление этой обстановки, непосредственное ощущение ее дают рукописи «Пошехонской старины». На полях чернового автографа главы XXIX («Валентин Бурмакин») читаем, например, такие записи Салтыкова о своей болезни, сделанные карандашом: «Дергание ноги, бок болит, голова болит, кашель усилился, сухость во рту, кровь в голову». Тут же вопрос к врачу: «Вместе ли пилюли с микстурой?» На черновике главы XXX («Словущенские дамы и проч.») новый вопрос для врача: «Отчего трудно прислониться спиной и лечь на спину?» В другом месте той же главы: «Отчего все болит?» Еще в одном месте: «Когда же конец?»
Однако не только физические страдания и опасения утраты творческих сил и самого разума (Салтыкову по временам казалось, что он идет к безумию) определяли драматизм последних лет писателя. Его жизнь омрачалась также семейным нестроением и, еще больше, глубоко трагическими восприятиями общественной жизни, зрелищем, с одной стороны, торжествующей официальной России — победоносцевско-катковской, а с другой — «пестрого» и «унылого» мира «восьмидесятников», в сердцах которых, по позднейшему слову Александра Блока, «царили сон и мгла».