Хлебопчук покорил сурового машиниста сразу, привлек к себе его сердце в первый же день, как поступил к нему под начало. Прибежавши к паровозу чуть не за три часа до расписания, как привык делать это всегда, не надеясь на помощника, Маров нашел, что его машина уже готова к отправлению, и даже глазам не поверил. Вычищен, вылощен, заправлен, бодр и свеж, молодец-паровоз мерно и спокойно щелкает, качая воздух в тормозной резервуар, и радостно вздрагивает, как сытый молодой конь, ожидающий веселой пробежки. Поднялся изумленный, не верящий себе машинист в будку, глянул придирчивым взглядом туда и сюда, потрогал тот и другой краник, - решительно не к чему прицепиться. Слез, обошел своего железного друга кругом, посхмотрел на работу Хлебопчука, крепившего гайки у параллелей, - все в порядке, все как следует быть… Нечего и сказать этому новичку[, если не пуститься в неуместные похвалы его внимательности, аккуратности, знанию дела]. Фонари - хоть сейчас на выставку, их рефлекторы - как серебро, стекла у ламп вычищены до совершенной прозрачности… Даже досада разобрала было в первую минуту от неожиданной необходимости молчать, не ворчать, не скрежетать зубами, даже как-то тоскливо на сердце стало от сознания, что у паровоза и дела нет никакого. Все готово! - садись, машинист, и трогай под нефть, под трубу…
Но эта легкая досада, приятная тоска бездействия была только в первую минуту и больше уже не повторялась, уступивши место чувству довольства, которое росло с каждой новой «турой» при участии добросовестного помощника. «Злая собака» Маров был отныне кроток как ягненок [«людоед» превратился в сентименталиста-мыслителя].
Строгого работника[, как он ни жесток, ни бессердечен в своей требовательности,] ничем так не разнежишь и не смягчишь, как добросовестным отношением к делу: Василий Петрович, благодаря деловитости своего нового помощника, стал неузнаваем даже для самого себя - спокоен, ровен, ясен, тих. С течением времени он до того обмяк и разнежился, что начал вдаваться в поэзию и[, за отсутствием необходимости злиться, скрежетать зубами, метаться от крана к котлу,] стал посвящать свои досуги мечтам, задушевным беседам о таких вопросах, какие прежде ему и в голову не приходили, - о далеких странах и о порядках в них, о чувствах и предчувствиях, о звездах и беспредельности божия мира, о судьбе человека здесь и на том свете…
Подчас, сидя в зале первого класса, - а за последнее время у него, благодаря Хлебопчуку и свободе, нередко являлось желание покичиться перед сослуживцами своей бездеятельностью и посидеть, в ожидании звонка, за бутылкой пива, - подчас он подвергался незлобивым насмешкам кумовьев и сватьев, и не прищуривал глаз, не метал искорок, не гневался, как это было раньше, во спокойно выслушивал насмешки, зная, что его удаче завидуют.
– Сидишь? - подмигнут на него машинисты. - Паровоз-то бросил?
– Сижу, - ответит не торопясь Василий Петрович. - Не все вам одним лодырничать, пришел и мой черед.
– Крепостного нашел!.. Ва-ажничает!.. «Я ли, не я ли, гуляю в вокзале»… Беги скорее к машине! Савка твой паровоз на кругу свалил.
– Ну и ладно… Он, брат, порядки-то не меньше вас знает и без машиниста с места не тронется.
– Когда прогонишь хохла-то?
– Что мне его гнать-то? Дай бог вам таких хохлов!..
– Что говорить, парьнина завидный, - переменит тон насмешник. - Уж недаром, братцы, пошвыркивал народом как щепками наш Василь Петрович! вот и дошвыркался до заправского человека… А теперь, вишь, важничает.
– Хитрый!.. Он потому и баталился век с помощниками, что дожидался, когда Хлебопчук припожалует… Не стоишь ты, сварливец, такого помощника!
– Вот видно стою, ежели у меня прижился.
– Прижился! Велика важность! Поманить только пальцем! - сейчас же от тебя, тирана, к кому угодно перейдет с удовольствием…
– Помани-ка! - подзадорит Василий Петрович с загадочной усмешкой.
– А что, старики, давайте отобьем у Марова Саву! - предложит кто-нибудь из кумовьев, при дружном смехе остальных.
Смеется и Василий Петрович. Но в то же время у него проскальзывает тень беспокойства на лице[, взгляд тускнеет, а блуждающая улыбка становится еще загадочнее].
– Нет, господа, не удастся вам это! - говорит он едва слышно и как-то растерянно.
– Почему? Клятву что ли дал он в верности до гроба? - хохочут машинисты.
– Клятвы не давал… А от меня не уйдет, - закончит Маров, потупивши глаза и хмуря брови.
[- Ну, и чудопляс же ты, Василий Петрович! - закончат и кумовья, смеясь. Но тотчас же поспешат переменить щекотливую тему и заведут речь о другом.]