Стало быть, вот он суд, который будет меня судить. При этом не забудьте, что в деле о быке, которое теперь взвалили на моего управляющего, из fausse honte*, нет возможности обвинять кого бы то ни было, а меня, живущего в Самаре и никогда не занимающегося хозяйством, можно было обвинять столько же, сколько вас. При этом не забудьте, что я никого тульских не знаю и знать не хочу, никому ни в чем не мешаю, одного молю у бога и у людей — спокойствия, занят с утра до вечера работой, требующей всего внимания — последней отделкой моей печатающейся книги*. Я часто был в сомнении, в самом деле, не сделал ли я какого преступления или не сошел ли с ума. Злишься и чувствуешь унижение злости и еще больше злишься. И теперь мне пишет*, что следователь ошибся, а товарищ прокурора не успел, а суд тоже мог иначе взглянуть, и что все прекрасно, что во всем могут быть маленькие несовершенства. Маленькое несовершенство то, что я месяц целый (и теперь еще) нахожусь под арестом, что, по какому-то счастию, товарищ прокурора догадался, что меня обвинять нельзя, а то бы я был судим, т. е. они бы вполне повеселились. Да и теперь я еще ничего не знаю официально. Может быть, еще им вздумается. Я потому только говорю, что я изменил свое намерение уехать, что вероятнее, что суда не будет. Я же с самого начала дела решил с собою, что если будет суд, я уеду. И когда я вам писал, было очевидно, что суд будет. Эти маленькие несовершенства моего месяца под арестом и 3-х лет в остроге моего мужика похожи на то, как если бы услужливый командир, желая делать пользу жителям, приставлял бы часовых для безопасности хозяев; но часовые, по свойственному человеку несовершенству, убивали бы всех хозяев, которых они приставлены караулить.
Так вот моя история. Хотя ничего еще не кончено, и подписка не снята, и гадостей могут сделать много, по письму председателя я вижу, что теперь меня хотят оставить в покое, и жалею, что написал вам и теперь должен был писать все эти объяснения.
Нынче же случилось то, что утишило мою досаду еще до получения письма. Утром жена разболелась сильнейшей лихорадкой и болью в груди, угрожающей грудницей (она кормит), и я вдруг почувствовал, что не имеет человек права располагать своей жизнью и семьей особенно. И так мелка мне показалась и моя досада и оскорбленье, что я усумнился, поеду ли я. Теперь ей получше, я надеюсь, что обойдется без грудницы. Сестра Маша на днях уехала от нас и каждый день с нежностью говорила о вас и упрекала себя за то, что не писала вам, а я упрекаю себя за то, что писал. Прошу простить и целую вашу руку.
242. A. A. Толстой
Любезный друг Alexandrine!
Вы пишете: si j’ai dit quelque chose qui vous irrite*. Все ваше письмо* произвело на меня это действие, и я благодарю бога за то, что я получил его тогда, когда я уже кое-как успокоился.