Через ручей мы переехали не без хлопот; но только что переехали, Грушка уселась на головашки саней и говорит: «Ну давай рассказывать сказки, я одну знаю», — и начала и прелестно рассказала очень хорошую сказку. Все со вниманием слушали и стали такие добрые, что остальные мальчики и девочки все предлагали друг другу один кафтан, который у них был внакидку, чтоб защититься от ветра. Когда она кончила сказку, она забыла, что злодейку сказки привязали к жеребцу стоялому, к которому и мужики боялись подходить. «Да, да, жеребец такой стоял». Я перебил ее: «Не такой, какого мы вели?» Батюшки! какой поднялся хохот. Уж мы съехали с горы перед деревней, когда она кончила. Я сказал, что не успею рассказать. Мальчик стал просить: хоть немножко. Я начал им китайскую сказку. Зорина предложила остановить лошадь, но Грушка, как степенная хозяйка лошади, не согласилась. Я досказал до половины. Лошадь как-то проехала немножко поворот, Грушка поворотила ее за узду. Сама говорит: «Иль забыла, али сказки заслушалась». Я пошел дальше и слышал, как Грушка кричала под окно: «Дедушка, выходи, лошадь». Очень хорошо. Очень все это меня трогает. Целую тебя и всех детей. Завтра, вероятно, узнаю о тебе и вас — как здоровье, состояние духа, и все ли благополучны.
1885
38. С. А. Толстой
Получил сейчас твое коротенькое и — грустно-холодное письмо*. Боюсь объясняться, чтобы опять как-нибудь не раздражить тебя; но одно скажу еще раз, и яснее, я думаю, чем в разговоре: я не отстаиваю форм, в которых я выражался о личностях, и каюсь в них, и прошу тебя простить меня; но если я отстаиваю что, то отстаиваю самую мысль, выраженную во всей статье и наполняющую меня всего*. Эту мысль и это сознание я не могу изменить, так же, как не могу изменить своих глаз, и я знаю, что ты не любишь эту мысль, а хочешь бороться с ней, и это мне больно, и оттого я отстаиваю свою мысль. Но и это все вздор. Если мысль истинна, то все, и ты в том числе, придешь к ней, и раздражить тебя в ней могла только моя личная раздражительность и гордость; если же и мысль несправедлива, то я опять виноват, навязывая ее, да еще в неприятной, оскорбляющей форме.
Какое раздражение было за обедом? Как жаль. Я вчера приехал с Курносенковым, очень благополучно, в 11 часов. Было тепло, но я боялся угара и до 3-х не спал. Выехал я из освещенной квартиры и освещенных улиц на снег и ветер, и стало вдруг тоскливо, как это часто бывало после городской, роскошной жизни; но доехал я уж в самом счастливом, спокойном и твердом настроении, и такое же нынче утром и целый день. Это как пьяный с похмелья — сначала тяжело, а перетерпишь, то чувствуешь, как лучше быть трезвому. Погода прекрасная. Я немного занялся, походил и поехал в Тулу. Приехал в 6, обедал — блины, пришел Давыдов, поговорили с ним, и вот в 10 пишу тебе.
Завтра жду письма в Козловку. Целую тебя и детей. Что здоровье Лели?
39. С. А. Толстой
Получил нынче утром, — пятницу, твое письмо последнее*. Оно получше, может быть, и я получше; но оно уменьшило мою тоску по тебе. Я провел весь день дома — писал, читал и тихо сидел и думал. Вечером прошел на деревню к Николаю Ермилину усовещивать его в долге, от которого он отрекается, и к Костюшке, и Гане-воровке. Вот несчастное существо, затравленное людьми и потому озлившееся — одна с 3-мя детьми.
Много еще было впечатлений бедности и страданий. Я их вижу всегда и везде, но в деревне легче видеть. Здесь видишь
По тому, что ты написала о Гаршине*, я не жалею, что не видал его. Да и вообще я так много принужден видеть людей в Москве, что чем меньше, тем легче. Мне всегда кажется, что я совсем не нужен им.
Читаю я Elliot’a «Felix Holt»*. Превосходное сочинение. Я читал его, но когда был очень глуп, и совсем забыл. Вот вещь, которую бы надо перевести, если она не переведена. Тане бы работа. Я еще не кончил и боюсь, что конец испортит. Это мне дал брат Сережа. Передай ему, что все правда, что он говорил мне про эту книгу, — все там есть. Второй раз я из деревни хвалю книги его рекомендации*.
Лежит передо мной записка вдовы, которая нынче была у меня. У ней нет дома, нет земли, — муж ее был солдат в Грумантской казарме. Она осталась вдовой 32 лет с 8-ю детьми, — старший 11 лет. Когда я стал записывать, то долго не мог понять — оказалось, одна двойня. Поручик дал ей угол на зиму.
Завтра я поеду в Тулу и постараюсь, что можно, сделать для нее.
Везу это письмо на Козловку — и с трепетом открою твое. Что твое здоровье? Тебе очень нехорошо по письмам. Что Миша и весь дом?