— Уйди! — замахнулся полешком.
— Но-но! — огрызнулись парни, продолжая стоять, а один из них для смеху взял ладок, губами через него втянул воздух. Зажалобился тонкий звук.
— Положь! — рявкнул Журкин, вскочив так порывисто, что инструмент брызнул у него с фартука. Бесноватый, оскаленный, засучивал рукава.
Любопытные рассеялись.
Какая тут ко псу работа! Догорали угли в печурке, давняя старина бредилась в красноватом их тленьи, тусклые и безутешные воспоминанья. Ниже и ниже клонилась голова гробовщика.
…Когда это было, лет двадцать назад! Журкин перебивался тогда копеечными поделками, работал подручным в базарные дни у деда и у Петра. В те поры случился у Петра удачливый оборот. В дальнем селе усмотрел он пустующую мельницу-ветрянку и купил ее у мира на слом за три ведра водки и сто рублей деньгами; а через неделю продал ее же на вывоз за пять сотен. Удача Петра опалила и гробовщика завистливыми неудержимыми надеждами. Не тут ли хоронился и его неотысканный в жизни клад? Было у него накоплено полтораста рублей — последних, кровных. В селе Беликове, верст за восемнадцать от Мшанска, тоже продавался ветряк. Прознав об этом, к вечеру Журкин выехал туда, нарядившись в лаковые сапоги и вышитую рубашку, с деньгами и гармоньей.
На лугу, как полагается, поставил угощение миру.
Никогда раньше не хмелел так Журкин. Уснул тут же на лугу, с гармоньей под головою, толком не договорившись о ветряке, — да и нужен ли был он ему? Утром богатеи разъехались по хуторам; осталась беликовская гольтепа, валяльщики, — по зимам уходили они в город валять валенки. И моросил дождь. И окрест под дождем стало все, как безрадостная неизбывная маята жизни… Журкин метал деньги на похмелье, валяльщики трусили по селу с четвертями. Гробовщик встал, яростно разворотив на груди гармонью, и занес навзрыд к небу:
И пошел к ветряку. И гольтепа табором шатнулась за ним.
Следом поплелись бабы, ребятишки. Ветряк миновали и не взглянув. Гармонья впереди ахала, расшибала воздух, вопила о горьком горе. И горе, тощее, стоногое, слушая песню, бежало сзади по грязи. Шли десять верст — до села Симбухова. Тамошняя голытьба уже прослышала, вывалила навстречу за плетни. Симбуховские пошли с беликовскими. Завыли бабы. Гробовщик в упоении, в отчаянии совал тому, другому деньги на вино. И все играл, все играл!
В толпе выехал из Симбухова смышленый кузнец на лошади. Кузнец на ходу торговал вином, огурцами и хлебом. Лаковые сапоги у Журкина скорежились от грязи, косолапили, а он играл! Народ бежал плечо в плечо с ним, бежал сзади, терзающийся, завороженный. Через пять верст дошли до села Селитьбы. Оно жило подаянием, делало калек, слабоумных, лазарей, уродцев на всю Россию и Сибирь. Бедово распахнулась казенка. К шествию пристали прозревшие слепцы, выздоровевшие хромцы и горбуны, трясучки, язвенники… Один валяльщик, который езживал до Саратова, на ухо спросил Журкина: не знает ли он песню: «Отречемся от старого мира»? Э, да как же сам-то не догадался! Журкин слыхивал ее от Петрова брата, Николая, который учился на студента, — правда, помнил с пятого на десятое, половину слов придумал сам… Журкин оглянулся на войско свое, и оно ослепило его, послушное, любящее, готовое шагать за ним еще хоть тысячу верст. Пронзительная радость — слеза прохватила его.
Как это?
Кузнец, заплакав, слез с телеги, раздавал даром и огурцы, и хлеб, и вино. На телегу посадили Журкина, очумелого, охрипшего. В мшанских степях повстречался дядя Филат, пекарь, бражка, по прозванию «Собачка». Он рванулся попереди телеги, раздирая на себе огненную рубаху, выкрикивая хулу. Начиналась смута.
И в лугах выросли из сумерек высокие конные стражники. Старший, в медалях от плеча до плеча, господин Удинский, нагайкой взъярил коня над телегой.
— Эт-та что? — взвыл он в ужасе. — Ска-а-арлу-па! Взя-ать!
Через день мамаша несла к острогу узелок с едой. Журкин, поджидая, ходил за решетчатыми воротами в вышитой рубашке. Когда мамаша протянула узелок, гробовщик, по ту сторону решетки, упал ей в ноги.
Вот как еще раз попытал он счастья!
…Кто-то сзади тронул его за плечо. Не успев оглянуться еще, дрогнул сердцем, узнал. Конечно, это она, Поля, прилегла к нему грудью, и голос ее был тоже тугоналитой, льнущий.
— Ну, чего глаза портить, идите уж, идите на свое место.
Журкин вздохнул.
— Да нет уж, Поля, не пойду.
— Ну-ну…. Нечего тебе свое я показывать. Ступай, коль говорят! — прикрикнула она по-матерински, в первый раз называя его на ты, — Дома от мужа дрожала, а теперь еще тут сплетухи всякой буду бояться? Я сама себе зарабатываю… как хочу, так и живу!
Журкин усердно чиркал подпилком, но лишь для виду, без толку. Сама не вытерпела, пришла, утешительная! Знал, что безысходные, неведомые напасти копятся над его головой… Пусть! Жмурился, отогревался, как на припеке.