В первой половине статьи Калабух поставил своею целью энергично и с большим подъемом живописать размах советского строительства за истекший год. В Ростове на Сельмашстрое пущен первый цех. На Турксибе уложено 940 километров рельсов, что составляет более 60 % всей магистрали. На Уралмашстрое закончена постройка цехов металлоконструкций и ремонтно-строительного. В Сталинграде близки к завершению самые грандиозные цехи тракторного завода — механический и сборочный. Огни строек озаряют Свердловск, Нижний, Мариуполь, Челябинск, Магнитогорск, Днепрострой… Ряд районов страны переходит на сплошную коллективизацию. «Этот год, — говорилось дальше в статье, — шел под знаком решительного наступления на капиталистические элементы города и деревни. („И здесь та же незаглухающая гроза…“) Наша партия сильна своим предвидением и умением сочетать революционную теорию с революционной практикой. Мы будем и дальше продолжать это наступление, конечно, не подрывая при этом производственных возможностей деревни (в особенности при наших колоссальных контрольных цифрах в индустрии)…»
«Конечно, не подрывая…» Оговорку эту Соустин нашел весьма уместной, она несла в себе нечто успокоительное, напоминала о государственном чувстве меры… Он только обратил внимание Калабуха:
— У вас тут два раза «при». Фразу в скобках я изменил бы так: «в особенности, если учесть колоссальные контрольные цифры нашей индустрии».
Калабух размышлял.
— Вычеркните это место совсем. — Подошел, наклонился сзади. — Да почернее, почернее! Дайте, я сам… — В нетерпении выхватив у Соустина перо, он не зачеркнул, а залил строчку чернилами.
Соустин попутно заметил:
— Я получаю письма из провинции, из деревни. Там все опять разворошено, как в восемнадцатом. Очевидно, революция, товарищ Калабух, не терпит длительных спокойных передышек?
Калабух, прошагав грузно, по-военному, остановился у окна. То была поза мыслителя: руки назад, взгляд рассеянно прищурен, он созерцал не вовне, а внутри себя.
— Еще старик Фихте сказал… — Он произнес это не без поощрительной иронии, как бы многое по-свойски прощая добряку Фихте. — Еще старик Фихте сказал: «Мы, человечество, ставим себе задачи и разрешаем, чтобы в их разрешении найти еще более высшие задачи!»
Соустин слушал с подчеркнутой внимательностью. Нет, тут было не унаследованное от Мшанска, дедовское, мужицкое низкопоклонство: Калабух обаял его чем-то… Бывший наборщик, бритоголовый, курносоватый и по-бычьи насупленный, в обвислых защитного цвета шароварах и гимнастерке, — как мало согласовались с такой внешностью и биографией его нежданная ученость, культурная широта обобщений, почти профессорская изысканность цитат!
Но Калабуха прервал курьер, принесший Пашкину перепечатанную на машинке рукопись. Соустин вышел из-за стола, чтобы напомнить, в чем дело. Завотделом не читал, скорее — дергал, сморщившись, страницу за страницей. Он равнодушно бросил рукопись, замирающего в надежде Пашку, вместе с его бахилами, бросил на стол.
— Отдайте тому, кто заказывал.
— Но товарищ Зыбин сказал…
— Пусть товарищ Зыбин и печатает, где хочет.
Равнодушие было напускное; за ним пряталось явное удовлетворение, пожалуй, даже предвкушаемое торжество… Соустин на ходу перелистал рукопись. Конечно, задание дали Пашке не по силам. А он еще, по своей пылкости, перестарался в иных местах, подпустив такой лирики, что за него морозным стыдом подирало по спине. Соустин жалел парня, хотя и знал, что Пашку взлелеивали как будущего его соперника.
Зыбин, очень занятый своими делами, взял статью не глядя. Хорошо, он сейчас сам поговорит с Калабухом. Он вообще мало или как-то черство замечал Соустина. Может быть, даже считал, что для редакции больше не нужен такой.
Дело было не в Зыбине. Из-за него глядел завтрашний день, готовящийся как будто заново, безжалостно пересмотреть людей и их дела.
Впрочем, мысли об этом жили пока туманно… Соустин опять пал грудью на свои рукописи. Он кушал уже эту пищу без аппетита, но статья о хлебозаводе его все-таки заинтересовала.
Хлеб, хлеб, — вот он теперь как делается!
Огромные чаны, в которых пухнет опара, мощные лопасти месилок, а тесто режет механическая делительная машина на равные, одинакового веса и величины куски… Конвейер подает их в печь, эти пузатые, пахнущие Мшанском, юностью кругляши. Только в Мшанске калачная помещалась в полуподвале, где густая железная муха гудела и осыпала стены черной листвой и тело взлипало от ядучей огненной духоты, так что подпекарь Колька Соустин работал в одних подштанниках. И пот его капал прямо на жирные, пудовые тестяные оплывы, которые он кулачил и с крехотом ворочал с боку на бок своими наболелыми, малосильными еще кулаками. Прилипшие к рукам ошурки соскабливались потом опять в корыто с тестом, чтобы не пропадало добро. И пылающие глянцево-желтые, розоватые караваи с писком остывали на верстаках, на полатях, на кочкастом от грязи полу. — «Почему они пищат?» — спросил он как-то, еще дитенком. «Дак они с котятами», — пошутил хмуристый деловой дед.
Неожиданный голос Зыбина сказал: