Около пароходства стало тише. Пел над головой невидимый флаг на высокой мачте. В коридорах было тепло и пусто. Нина пошла к дежурному, а Дуварджоглу остался в вестибюле. Он сел на деревянный диванчик, свернул из крепкого табака папиросу, вставил ее в костяной мундштук и с наслаждением закурил.
Здесь все было ему знакомо. В старые времена Дуварджоглу часто приходил сюда с пачкой накладных, где под виньеткой из скрещенных якорей были перечислены разные товары, доставленные для кондитерской фабрики: кунжутное масло, тростниковый сахар, изюм, коринка, агарные маслины, оранжевые цитроны. Как пахло в порту! Как пахло в пакгаузах и в трюмах пароходов! Ванилью, угольным дымом, соленой водой… Единственное, что изменилось в вестибюле пароходства, — это стены. Вместо цветных плакатов пароходных обществ «Ллойд Триестино», «Мессажери Маритим» и «Каиро» на них висели театральные афиши и стенная газета.
Нина сбежала с лестницы веселая. Дежурный сообщил ей, что «Бессарабия» благополучно дошла до Севастополя и там остановилась.
Дуварджоглу поднялся, но Нина ласково сказала ему, чтобы он докуривал, — она пока почитает афиши. Прежде всего Нина посмотрела на афишу русского драматического театра. Ей хотелось знать, что идет сегодня. Шла «Таня» Арбузова. Нина знала, что Татьяна Андреевна в этой пьесе не играет.
— Христофор Григорьевич, милый, — умоляюще сказала Нина, — проводите меня на Обсерваторную улицу. Мне надо к одной знакомой. Я пробуду там очень недолго. Мы зайдем к ней вместе, так будет лучше. Сама я стесняюсь.
— Что такое! — ответил Дуварджоглу, выколачивая об ладонь костяной мундштук. — Пойдемте, но я подожду вас на улице.
— Почему?
Дуварджоглу виновато улыбнулся:
— Я имею такой костюм, что ваша знакомая удивится.
Он распахнул пальто и показал блестящий от старости пиджак.
— Как вам не стыдно! — крикнула Нина и потащила Дуварджоглу за руку.
До Обсерваторной они шли, задыхаясь от ветра и препираясь. Дуварджоглу пытался объяснить Нине, что неудобно являться с визитом в чужой дом в таком затрапезном виде.
— С каким визитом? Какая чепуха! — кричала Нина и хохотала.
Но Дуварджоглу понимал, что смеется она от волнения, и еще больше смущался. Это Нинино волнение и заставило его войти вместе с ней в незнакомый дом. Может быть, предстоит серьезное объяснение, и он, Дуварджоглу, окажется полезным. Конечно, он не психолог, но что касается дипломатии, то в этом деле Дуварджоглу считал себя не последним человеком.
Глава 21
Швейцер вернулся от антиквара в гостиницу, сел, не снимая пальто, за огромный письменный стол и задумался.
Он долго рассматривал резанные из дуба рыцарские шлемы на ящиках стола, массивную стеклянную чернильницу, где застыла на дне фиолетовая гуща, бронзового оленя с отвинченными рогами. Потом достал вечное перо, придвинул к себе глянцевитый листок бумаги со штампом гостиницы и написал на нем несколько слов, выдававших его душевное смятение.
«Мне за пятьдесят, седой, почти слепой, — написал Швейцер, задумался и начал писать дальше, — а я радуюсь, как дурак, каждому глотку свежего воздуха, каждому хорошему дню. Что это значит? Черт с ней, со старостью, надо жить молодо».
— До гробовой доски? — вслух спросил себя Швейцер насмешливо и тут же, рассердившись, ответил: — Да, до гробовой доски.
«Не надо поддаваться слабости. Не надо привыкать к ощущению слишком затянувшейся жизни. Когда у человека появляется в плечах боль, будто от ватной шубы, — тогда конец. Надо поменьше вспоминать. Да и что вспомнишь? Годы, похожие на один спокойный день в изученной до последней пылинки квартире? Жизнь в том, чтобы работать, радоваться и непрерывно — обязательно непрерывно — знать вот эту свежесть бури, когда все чувства и мысли проветрены насквозь. Только в столкновениях рождается сила, сознание своих возможностей, возникает одна цель, за ней другая — цепь привлекательных задач».
— Что-то я неясно думаю, — пробормотал Швейцер. — Должно быть, оттого, что я никогда по-настоящему не разбирался в своей судьбе.
В комнате быстро темнело. Швейцер взглянул на часы. Было всего три часа. Очевидно, ветер за окнами нагнал тучи.
«Моя дальнейшая судьба, — снова написал на листке Швейцер. — Важно ли то, что я делал всю жизнь? Я делал только то, что люблю. Я был честным, но не моя вина, если я не сумел полностью передать окружающим возвышавшее меня чувство поэзии. Возможна ли без этого чувства будущая жизнь? Нет! Значит, я делал нужное. Бывают времена, когда все отходит в сторону, — времена борьбы, войн, потрясений. Но когда наступит последняя победа и человек вернется к мирному труду, к созданию культуры, что он скажет нам, если мы растеряем все лучшее, что осталось от прошлого? Да, я старею, я слаб, но я участвую в движении человеческой мысли. Я берегу ее для будущей жизни. Я сторож. Даже не сторож — я часовой. На своем незаметном посту я должен быть так же тверд, как любой участник сражения».