Въедливо тикали ходики. Захотелось есть. Но не просто жрать, а сесть за чистый стол в семейном доме, взять кусок пирога с картошкой. Челюсть все еще ныла, десна горбилась опухолью.
Ходики били по ушам.
Василий вытащил из-под койки духовое ружье, прицелился в ролик электропроводки, потом передумал стрелять в него и повел ружье в сторону ходиков. Очень уж нахально они тикали, и очень уж медленно тянулось время. Его следовало убить. И Василий стрельнул в гирю. Гиря чуть вздрогнула, и из нее потек серый песок. Здесь Василий вспомнил, что ходики — общественная вещь. Следовало наказать себя. Он снял с руки часики и, шагая по койкам, прошел в дальний угол, где и повесил часики на гвоздь. На обратном пути Василий подкинул в печь дров и прикурил от уголька погасшую папиросу. Расхаживать по пружинящим койкам ему нравилось еще с детдома. Койки стонали под восемьюдесятью килограммами.
Чтобы усложнить задачу, Василий улегся на спину головой к цели. В левую руку взял ружье, в правую — зеркало. По радио передавали теперь музыку. Лампочка светила тускло. Часики в зеркале едва проблескивали, казалось, они плывут среди синего дыма. Василий целился старательно и угадал в часики с первого раза. Они разлетелись вдребезги.
— Собачка лаяла на дядю-фрайера, — сказал Василий с удовлетворением. Урон, нанесенный общественным ходикам, уравновесился личной потерей.
Но скоро Василию стало жаль часиков. Не то чтобы он досадовал по поводу потери — нет, он пожалел их так, как накануне пожалел разбитый самосвал. Вещи не имели для него притягательной силы. Зачем, например, часы? На работу и без них поднимут. Перед бабами красоваться?.. И все-таки ему стало их жаль.
Он вспомнил младшего братана Федьку, деревню, отца, мачеху Марию Ивановну, старшего братана Кольку, и еще он вспомнил мать. Лица ее, голоса он не помнил — только ее тихую повадку. Вспомнил сильный мороз, черную сибирскую баню и как мать лежала на полу в предбаннике, потому что угорела. Отец воевал, а они эвакуировались куда-то в Сибирь. И вот мать угорела в бане, отлеживалась на полу и простыла. Старший братан Колька просил в колхозе лошадь, но лошадь не дали, и Колька пошел в больницу за врачом пешком. До больницы было двадцать пять верст. Колька вернулся только через два дня с врачом на розвальнях и повез мать в больницу. В феврале она померла. Колька опять попросил в колхозе лошадь. Лошадь дали, и Колька поехал за матерью. Мать лежала в холодильнике голая, и было в том холодильнике еще много покойников. Колька нашел мать по родимому пятну на плече, привез в деревню, и сани стали возле двора. Заносить мать в дом хозяйка не разрешила, а обувки и порток у меньших братьев не было. И они выскакивали прощаться с матерью на мороз босые. Они тогда уже привыкли бегать по снегу босыми. Младшему, Федьке, пятый год шел, а Василию — двенадцатый. Похоронили мать без них. И Василий даже не помнил, в какой деревне, потому что всех братьев сразу взяли в детдом…
Ходики остановились, песок из гири высыпался и лежал на досках пола острой кучкой.
Первым из детдома на фронт бежал Василий. Под Омском его поймали и вернули назад. Потом бежал Колька, добавив себе лет в метрике, и его не вернули, он воевал, получил пулю в ногу, ногу отняли выше колена; после госпиталя осел в Вологде, торговал папиросами на толкучке. И когда младших братьев отец вызвал в сорок седьмом на родину, Василий по дороге сбежал в Вологду к Кольке. Отца он не помнил, ехать к нему в деревню не хотел, хотя отец отстроил дом, женился и купил корову. Скоро Колька попался на перепродаже краденого. Василий остался один и завербовался на Север. Так началась бродячая жизнь. А младший работал в колхозе.
Василий однажды наведался в родные ладожские места, жили там трудно, брат донашивал солдатскую шинель отца, мачеха болела животом. Месяц Василий косил траву в поймах и ловил щук в протоках.
И вот сейчас вспомнились голодные глаза Федьки, и стало совестно за расстрелянные часики.
Василий разделся, лег, долго ворочался, не спалось, хотелось, чтобы скорее кто-нибудь из ребят вернулся. Наконец зачавкали под окнами по грязи сапоги, дверь в сенях грохнула, и в барак, пошатываясь, вошел Степан Синюшкин. Он был без шапки, волосы, мокрые от снега, висли на глаза, губы обескровели.
— Лежишь, Василий Алексеич… В аккурат один лежишь, — пьяно пробормотал он. — Тверезый лежишь… Покурим, Василий Алексеич…
— Кепарь где потерял? — весело спросил Василий.
— Кепарь? Ну и потерял… чего с того? Мой кепарь… мой? Щенок я, значит, да?.. С твоей точки философии — щенок? Уезжаешь, значит?
Василий сел на койке и потянулся к штанам за папиросами. Степан подошел вплотную, от его сапог и ватника несло сыростью и гнилью.
— Где валялся, дурак? — спросил Василий, не оборачиваясь, шаря рукой в кармане брюк. — Говорил: налакаешься. Майка добавить справила?
— Она, она с-самая, — тяжело ворочая языком, сказал Степан, вытащил из-за пазухи нож и ударил Василия в левый бок, под мышку, в вырез майки.