Иногда волки уходят, след их теряется, – тогда охотники гоняются за ними – по лесам, по болотам, по грязям – сутками, проходят и проезжают десятки верст, по всему уезду, балдеют, растериваются, на ноги ставят всех лесных сторожей и объездчиков. Степан без толка собирает сходы, костит мать, Богомать и Бога, грозит тигулевкой. У всех охотников тогда одинаковая от переутомления походка, точно ноги на шарнирах, у всех заплыли в бессоннице глаза и осипли глотки, ржавеют ружья, сыреет махорка. Так было в дни до пороши. Прихватил морозец, телеги тряслись по кочкам, как горох в молотилке. Охотники разбились на три отряда, рыскали пешком, отсылая подводы без толку за десятки верст. Дождь перестал, день прошел в ясности и солнце, с полночи повалил снег, опять потеплело и начало развозить. Тимофей ходил один, в лесах и спал и ел, – и он набрел на волков у Кобяковских выселок, у патриархов ой пустоши. Поблизости здесь была Бюрлюковская пустынь – Тимофей пришел туда в полночь, долго стучал по окнам своим Смитом каких-то лошадиных размеров, – и этим Смитом древний старичишко, теперь подлинно похожий на волка, послал монашек по соседним селам, а оттуда хоть к черту, но чтоб были к рассвету здесь егеря…
– «В революцию русскую – в белую метель – и не белую, собственно, а серую, как солдатская шинель, – вмешалась, вплелась черная рука рабочего – пять судорожно сжатых пальцев, черных, в копоти, скроенных из стали, как мышцы, – эта рука, как машина, – взяла Россию и метелицу российскую под микитки: никто в России не понял романтики этой руки, – никто не понял, что она должна была быть враждебной – врагом на смерть – церквам, монастырям, обителям, погостам и пустыням – не только русским, но всего мира; что это она должна была – во имя романтики, как машина, – нормализовать, механизировать, ровнять, учитывать, как учтена, нормализована, механизована машина, сменившая солнце электричеством, что это она в каждый дом внесла романтику быта заводской мастерской и рабочей казармы, с их полумраком, с их пылью, с их теснотой, с их расчетами и сором бумажным в углу, на полу, и на столе под селедкой. Это – рабочий. Тогда казалось, что над Россией из метели восстала – бескровная черная машина, рычаг которой в московском Кремле, Россия была лишь желтой картой великой европейско-российской равнины, бескровной картой – в карточках, картах, плакатах, словах, в заградительных отрядах, в тысяче мандатов на выезд, в нормализационной карточке на табак, в человечьих лицах, пожелтевших, как табачные карточки». –
«Некогда Россия – столетьями – прожеванная аржаным – шла культурою монастырей, от монастырей, монастырями, где разбойник и Бог рядом. Так создавались Владимирская, Суздальская, Московская Руси. На столетья – в веках – застряли иконостасы, ризы, рясы, монастыри, погосты, обители, пустыни, – дьяконы, попы, архиепископы, монахи, монахини, старцы. В монастырях, в городах за спасами, в церквах за папертями, в притворах, в алтарях – иконами, паникадилами, антиминсами, ковриками, по которым нельзя ходить, невидимо – ютился дух великого Бога, правившего человечьими душами две тысячи лет, – рождением, моралью, зачатием и смертью, и тем, что будет после смерти. В церквах пахло ладаном, тем, которым пахнет на улицах, когда несут покойников. При нем, при Боге, были служки, которые носили костюмы ассирийцев: они мало что знали, они богослужили, но они чуяли, что у Бога нет крови, хоть и разводят кровь вином, и что Бог уходит в вещь в себе, – они же протирали лики икон и ощущали себя – мастерами у Бога, у них было много свободного времени. – Человечество, жившее в двадцатые годы двадцатого столетия, было свидетелем величайшего события – того, как умирала христианская религия. – Но – исторический факт – в шестнадцатом веке в России, в семнадцатом – монастыри были рассадниками и государственности русской, и культуры. И другой исторический факт – в революцию русскую тысяча девятьсот семнадцатого – двадцать второго годов – лучшими самогонщиками в России было духовенство».