Такой прекрасный, такой мирный был вечер… А жгучий яд мертвого Змия еще струился над землей.
Удоевы вернулись домой. Было жутко и неловко, и не знали, что с собой делать. Из-за всякого пустяка вспыхивали ссоры и споры. Непоседливость обуяла всех.
И Леша сделался вдруг беспокойным и тревожным, как Надя.
— Придем к шапочному разбору, — громко и досадливо сказал он.
Как часто бывает, эти незначительные слова решили дело. Надя сказала:
— Так пойдемте лучше с вечера.
И с ней все согласились и вдруг зарадовались.
Весь вдруг покраснев, Леша кричал:
— Конечно, уж если идти, так теперь.
Побежали все трое к отцу, — спрашиваться.
— Мы передумали, пойдем с вечера! — кричала Надя, вертясь перед отцом.
Отец угрюмо молчал.
— Ночь-то одну не поспать, — не беда, — говорил Леша, словно стараясь убедить в чем-то отца.
Но отец продолжал молчать, и лицо его было по-прежнему неподвижно-угрюмо.
Дети оставили его. Побежали к матери. Мать заворчала.
— Папа позволил, — кричал Леша.
И сестры смеялись, и болтали весело, звонко.
С радостным визгом бегали все трое по дому, по саду. Торопили ужин.
Вспомнили о Шуткиных. Почему-то досадно было воспоминание о них. Леша сказал сестрам:
— Только Шуткиным ни гугу.
Сестры согласились.
— Само собой, — сказала Надя, — ну их!
Катя нахмурилась, протянула:
— Такие противные!
И сейчас опять радостно засмеялась.
За ужином дети ели торопливо, и не хотелось есть, и досадно было, что старики так копаются, как будто и нет ничего особенного.
Когда уже кончали ужин, отец вдруг уставился на детей и долго смотрел на них, так долго, что они присмирели под его угрюмо-равнодушным взглядом, и наконец сказал:
— С пьяными толкаться, — большое удовольствие.
Надя быстро покраснела и принялась уверять:
— Да нет пьяных. Никаких нигде нет пьяных. Право, даже странно, а только около нашего дома сегодня весь день совсем не видно было пьяных. Так что даже удивительно.
Катя весело засмеялась и сказала:
— Только о подарках и думают, и пить не хотят. Не до того.
Наконец кончился ужин.
Побежали — одеваться. Девицы хотели было принарядиться по-праздничному. Но мать решительно восстала.
— Куда? Зачем? С мужиками толкаться? — сердито говорила она.
И видно было по всей ее внезапно насторожившейся фигуре и по ее серому, незначительному лицу, что она ни за что не допустит порчи праздничного платья.
Пришлось девицам надеть наряд попроще.
Наконец выбрались из дому. Побежали по крутому съезду к реке. И вдруг, едва спустились, увидели Шуткиных.
Пришлось идти вместе. Было досадно.
Досадно было и Шуткиным. Ни те, ни другие не придут раньше. Потерян случай похвастаться, подразнить.
Шуткины придумывали разные насмешки над Удоевыми. Несколько раз по дороге чуть не поссорились.
Вечер был как день, оживленный и шумный.
Над городом тихо мерцали звезды, как всегда, такие далекие, такие незаметные для рассеянного взгляда, и такие близкие, когда вглядишься в их голубые околицы.
Ясное бледное небо быстро темнело, и радостно было смотреть на неизменно совершающееся в нем таинство открывающей далекие миры ночи.
В монастыре звонили, — отходила всенощная. Светлые и печальные звуки медленно разливались по земле. Слушая их, хотелось петь, и плакать, и идти куда-то.
И небо заслушалось, заслушалось медного светлого плача, — нежное умиленное небо. Заслушались, тая, и тихие тучки, заслушались медного гулкого плача, — тихие, легкие тучки.
И воздух струился разнеженно-тепел, как от множества радостных дыханий.
Приникла и к детям умиленная нежность высокого неба и тихо тающих тучек. И вдруг все окрест, и колокольный плач, и небо, и люди, — на миг все затлелось и стало музыкой.
Все стало музыкой на миг, — но отгорел миг, и стали снова предметы и обманы предметного мира.
Дети торопились из города, туда, на долину Опалихи.
А в городе людно было и шумно, и казалось, что весело. Над домами веяли флаги. На улицах горели праздничные огни, — и от этого кое-где пахло противным салом.
Толпы ходили по улицам, по съездам, по набережной реки Сафать. Шныряли и смеялись в толпе дети. И все было звонко и весело, как в сказке и как не бывает в жизни, обычной и серой. И от этого вся насквозь, закутанная общим гулом, людская молвь казалась звучащей и вдруг сбыточной.
Проезжали экипажи с почетными гостями, и улыбались толпе любезные лица важных господ и госпож.
Слышался из экипажей тихий, невнятный, чуждый говор и легкий смех.
Враждебными глазами глядели на проезжающих богатых господ Шуткины. И злые и глупые у них рождались мысли.
И уже когда выходили из города, старший Шуткин, глупо скаля зубы, сказал:
— Ловко бы теперь подпалить город. Иметь свою приятность, я вам доложу.
Его сестры и Костя захохотали.
Катя дрогнула, передернула плечиками, воскликнула тревожно:
— Что вы, как можно! Какие вы страхи говорите!
— То-то была бы суматоха, — восхищался Костя, прыгая и визжа.
— Да ведь и вы погорели бы, — с удивлением сказала Надя, — что ж вам радоваться!
— Ну вот, — возразила Наталья, — чему у нас гореть-то! Не жалко.