Мой друг разговорился с ним и заметил, что во всех словах старика не было никакого усилия мысли: вряд ли этот человек думал – или, во всяком случае, из темноты его сознания выходили только безличные и давно известные вещи. Мой друг говорил, что это напоминало ему тот случай, когда он впервые попал в полунищий-полурабочий поселок возле Парижа; он, не отрываясь, смотрел на маленькие дома с грязными стенами и разбитыми окнами, с плохо выстиранным бельем, свешивавшимся из комнаты на улицу; он с любопытством и сожалением рассматривал встречных – грубо и бедно одетых женщин, грязных детей и мужчин с тупыми и несчастными лицами; но, попав в другой такой же поселок, а потом в третий, он убедился, что смотреть больше нечего, что все одинаково и неизменно – и сколько бы он ни шел, он увидит все то же самое. Так и здесь, в разговоре со стариком, было известно с первых же слов, что он будет говорить, – и если бы он вдруг сказал, что прочел какую-нибудь книгу, мой друг, наверное, испытывал бы самое сильное изумление, на которое был способен.
Но старик только рассказал, что ему отрезало ногу на работе много лет тому назад, что служить после этого он нигде не мог и потому стал бродягой.
– В котором году вы родились? – спросил мой друг. Он удивленно поднял голову – его, по-видимому, поразило, что ему сказали «вы», – и ответил: – В 1868-м.
Да, ему было пятьдесят девять лет; и, конечно, он знал очень хорошо, какие вопросы не следует задавать арестованным женщинам. Он объяснил моему другу, что их соседка попала в комиссариат за то, что занимается проституцией, не имея специального разрешения от полиции: но что ей это необходимо, так как у нее двое детей, которых нужно кормить. Естественно, что вопрос моего друга должен был ей показаться нетактичным. Мой друг не думал, чтобы старик мог знать слово «нетактичный», – он сказал «нехороший»; но, в сущности, это было то же самое, и оттенок выражения был точно такой, какой был бы у человека, упомянувшего о такте.
Мой друг заснул через полчаса и проспал довольно долго. Проснувшись – уже на следующий день, он спросил, когда его выпустят. – Я не знаю, – сказал ему полицейский, к которому он обратился. – Вы увидите сами, я ничего не могу вам сказать.
В два часа дня моего друга вывели из камеры и посадили в полицейский автомобиль, с виду совершенно похожий на товарные автомобили, которых так много в Париже. Он был разделен на несколько узких каморок, в каждой из которых можно было держаться только в наклонном положении – полусидя-полустоя. Автомобиль долго ехал, потом остановился, чтобы высадить женщин, которых он привез в тюрьму St. Lazare, – там слезла соседка моего друга по комиссариату: за секунду до остановки ее хриплый голос сказал: – On s'est rendu[71]
.Автомобиль поехал дальше, и через двадцать минут всех привезенных вывели на широкий мощеный двор, окруженный с четырех сторон высокими стенами – так что нельзя было понять, где он находится. Мой друг определил это позже, когда очутился в просторном помещении с решетчатыми окнами, – в помещении было человек двести и все же не было тесно. На одной из стен мой друг увидел большое объявление. Он подошел ближе и прочел:
Republique Francaise. Libert, Egalitt, Fratenuit. La prison centrale de Paris.[72]
Дальше шло перечисление блюд, которые заключенные могли себе заказывать, если у них были деньги. Но денег не было почти ни у кого.
Мой друг очень неуверенно себя чувствовал: с него сняли пояс, шнурки от туфель и галстук, и платье едва держалось; ходить же он мог только очень медленно, так как туфли поминутно спадали с ног, – и за те двое суток, что он провел в тюрьме, он приобрел даже особенную, шаркающую и неверную, походку, от которой отвык только через час после того, как его выпустили на свободу.
Он провел все время в этой общей камере, которая называлась «salle d'attente»[73]
. Его вызывали три раза: сначала в круглую комнату со стенами, выкрашенными белой масляной краской, где его посадили на железный табурет и сфотографировали, затем взяли отпечаток каждого пальца правой руки; руки его были выпачканы черным, и когда он спросил у полицейского, где здесь умывальник, – полицейский с удивлением и недоверчиво улыбнулся, точно хотел сказать, что шутку он понял, но не находит ее достаточно удачной. Второй раз его вызывали в камеру судьи. Полицейский, отводивший туда моего друга, надел ему наручники – точно он был убийцей или грабителем. Мой друг заметил ему что он не уголовный преступник; полицейский объяснил, что это правило тюрьмы и он не может поступить иначе.