Это была опять та же интонация, в которой нельзя было ошибиться. В первую секунду Дорэну показалось, что он задохнется. Но он справился с собой; немедленно отодвинув шезлонг от окна, он перешел на диван, откинулся на подушки и больше ни разу не шевельнулся за весь вечер. Он слышал еще, – почти механически, почти невольно, – как Мадлен играла на рояле, как кто-то громко говорил о Клемансо, но теперь для него не существовало ничего, кроме ее измененного голоса. Дорэн не мог ошибиться в значении этой перемены. То, что раньше он, может быть, приписал бы своему воображению, было теперь для него так ясно, как если бы он видел все собственными глазами. Таким голосом Мадлен говорила только с ним – и только в минуты физической близости. Как хорошо он знал именно этот голос Мадлен – с внезапной легкой хрипотой и неправильным дыханием! – А я слепой, – подумал Дорэн и бессмысленно все повторял эту фразу: – Да, а я слепой.
Поздно вечером, – но гости еще не уехали, – раскрылась внизу входная дверь и явился Андрэ, поднявшийся прямо в свою комнату. Дорэн слышал, как Андрэ подошел к окну, – потом вернулся, сделал несколько быстрых шагов по комнате и сел в кресло, но тотчас же встал и снова стал быстро ходить. Через полчаса он лег и, по-видимому, заснул, так как из его комнаты не доносилось ни звука.
До последнего времени Дорэн не задумывался над тем, хороша или плоха жизнь вообще; только в спорах с Андрэ он говорил об этом. Он говорил, что в жизни больше радости, чем печали, потому что сам испытывал чаще радость, чем печаль; а когда ему было нужно доказать справедливость своих взглядов, то, так как он не мог сказать – смотрите, я живу счастливо, и это есть доказательство верности того, что я говорю, – он прибегал к примерам, почерпнутым из всего, что он знал или читал. Но то, что жить хорошо, ему лично было ясно без всяких примеров. Он всегда огорчался, слушая Андрэ, и даже говорил о нем с Мадлен.
– Как жаль, – говорил он, – что Андрэ не пошел в меня. Он слишком болезненный мальчик, он слишком много думает и читает – это нехорошо, Мадлен, ты не находишь?
Мадлен соглашалась с ним; Андрэ всегда оставался ей чужд. Того мира постоянно движущихся мыслей, образов и открытий, в котором жил Андрэ, она не знала и не понимала; для этого она была слишком здорова и слишком женщина. Счастье Анри Дорэна не было слепым, он не походил на Мадлен; в нем было удачное соединение духовных и физических способностей, которое давало ему возможность понимать одновременно и Андрэ, и Мадлен.
– Оба они правы, – думал Дорэн, – но, в конце концов, более всех прав я.
И вот теперь вопрос, кто более прав, встал перед ним с необыкновенной силой. Ослепнув, он лишился половины сокровищ, которыми обладал; а в тот вечер, когда у Мадлен были гости, он потерял нечто важное и очень дорогое, – остался один Андрэ. Но того чувства, которое было уничтожено этими несколькими интонациями Мадлен, ничто, казалось, не могло уже ни поправить, ни заменить, – и это было бесконечно печально.
Дорэн ничего не сказал Мадлен; но с этого дня он почувствовал, что тот воздух, который он, будучи зрячим и счастливым, так любил, воздух его квартиры, который постоянно окружал его везде, где бы он ни был, как ежеминутное воспоминание или сильный запах одних и тех же духов, – что этот воздух был насыщен тревожными и печальными вещами, о существовании которых Дорэн раньше ничего не знал.