И я увидел – в последний раз – песчаную и жаркую страну на крайнем юге России, и обломанный ствол небольшого дерева на опушке леса, и тихий день: светит позднее осеннее солнце, слегка шипит песок под мягким ветром. Когда, много времени спустя, я снова приехал туда с севера – там ничего не изменилось: тот же ветер, да солнце, да шипение песка. Но только обломанного ствола не было, его занесло, – и я подумал тогда, что в этом засыпанном обломке не осталось даже воспоминания о том, как плескались в воздухе листья и качались ветви и как струился в нем сок – от низа до верхушки, – как кровь в остановившейся фигуре задумавшегося человека.
Раньше меня всегда мучила мысль, что я никому не могу рассказать обо всем, мою последнюю правду; и все, что напоминает ее, я изменю – и мне ничего не останется из того, что было в действительности; ничего – кроме нестерпимого желания рассказать. Я старался представить себе человека, которому мог бы сказать об этом, – и не находил его. Иногда это желание поднималось во мне с такой силой, что я уже почти начинал говорить, но что-то останавливало во мне душившие меня слова и признания, и я опять оставался молчаливым и задыхающимся, как раньше. Я знал, что никогда не напишу об этом – потому что все равно это останется непонятным, – и даже самому себе я не могу признаться во всем. Один раз я хотел это рассказать священнику на исповеди, – хотя я не верил ни в Бога, ни в необходимость исповеди, – но я любил этого священника. И когда шершавая парча епитрахили покрывала мою голову и раздались заглушённые слова, которые он сказал, – я вспомнил о его диалектическом и холодном уме и о романтической его любви к Богу, которая была скорее явлением искусства, чем той простой и бесконечно крепкой любовью, от которой текут из глаз соленые, человеческие слезы, – и замолчал.
И вот теперь я не колебался признаться себе во всем – до конца. Мне казалось, что когда кончатся слова, и рассказы, и чувства, то останется темное пространство впереди, наполненное непонятным и зловещим ожиданием. Но это было не так: и после всего, вместо мрака, которого я ожидал, я увидел точно ослепительное сиянье воздушной реки.
Я родился на севере, ранним ноябрьским утром. Много раз потом я представлял себе слабеющую тьму петербургской улицы, и зимний туман, и ощущение необычайной свежести, которая входила в комнату, как только открывалось окно. В ту ночь, когда я потерял себя, – и в вечер, когда я встретил незнакомую женщину на террасе кафе, – я с неожиданной силой ощутил это ледяное прикосновение. И осталось только – лицо женщины, стоящее передо мной, и вблизи, в горячем воздухе – холодное и спокойное течение, – как снежная тень, проходящая вдоль моей жизни.
Водопад*
Всегда, сколько я себя помню, каждый раз, ложась спать, я представляю себе идущий поезд или пароход, вздрагивающий диван вагона или чуть покачивающуюся постель каюты. И вот закрываешь глаза и тотчас слышишь тихий гул и видишь множество вещей; слышишь фразы чьего-нибудь рассказа, видишь белый дымок паровоза в какой-то бесконечно далекой стране; и вспоминаются такие случаи или соображения, о которых потом, днем, забываешь вовсе. И точно так же, как есть и слова или поступки, возможные только вечером или ночью, так существует – в моем представлении – торопливая и почти беззвучная жизнь перед сном.
– Как вы хотите, чтобы я писал? – говорил мне один из моих товарищей. – Вы останавливаетесь перед водопадом страшной силы, превосходящей человеческое воображение; льется вода, смешанная с солнечными лучами, в воздухе стоит сверкающее облако брызг. И вы держите в руках обыкновенный чайный стакан. Конечно, вода, которую вы наберете, будет той же водой из водопада; но разве человек, которому вы потом принесете и покажете этот стакан, – разве он поймет, что такое водопад? Литература – это такая же бесплодная попытка.
И вот, засыпая, я вспоминаю этот разговор; уже все темнеет вокруг меня, уже сон начинает спускаться, как медленно летящий снег, и я отвечаю:
– Не знаю; может быть, чтобы не забыть. И с отчаянной надеждой, что кто-то и когда-нибудь – помимо слов, содержания, сюжета и всего, что, в сущности, так неважно, – вдруг поймет хотя бы что-либо из того, над чем вы мучаетесь долгую жизнь и чего вы никогда не сумеете ни изобразить, ни описать, ни рассказать.