И у него не осталось никаких желаний. От еды его тошнило, читать было скучно, играть в карты неинтересно, любить было некого; и несмотря на то, что от него косвенно зависела судьба десятков людей, никто из них не был заинтересован в его личной жизни. Ему было даже не с кем говорить, и он все больше времени проводил в кресле, наедине со своими безотрадными ощущениями. Он поехал однажды к Марье Матвеевне, с которой прежде, много лет тому назад, ему было так легко и хорошо, она понимала его с полуслова, и вместе они занимались тем, что она называла лирическими путешествиями. Так они говорили обо всем – о счастье, о смерти, о богатстве, о славе и о том единственном чувстве, которое обладало неистовым и неисчерпаемым богатством ощущений и мыслей.
Он приехал к ней днем, вошел, тяжело сел в неудобное кресло.
– Ну, милый друг Алеша, рассказывай, – сказала она. – Ты помнишь, как мы с тобой говорили раньше в России и первые годы в Париже?
– Тысячу лет назад?
– Да, тысячу лет. Тогда было лучше, чем теперь. Расскажи мне, как ты живешь, я ведь тебя почти не вижу.
И Марья Матвеевна начала рассказывать. Алексей Степанович неподвижными глазами смотрел на нее. Он думал, что она станет говорить о том, что прошло, что может еще случиться, как изменилась ее жизнь и как в ней, кажется, нет места для тех вещей, которые раньше были так важны. Но ничего этого она не сказала. Она долго жаловалась Алексею Степановичу на прислугу, на дороговизну и пространно рассказывала, почему она вынуждена была отказаться от услуг русских портних и обратиться к французским.
– И ты понимаешь, что если тебе нужно даже не шикарное, а просто приличное платье aprds-midi[118]
, я уже не говорю о вечерних туалетах, то помни, что надо обращаться только к французской портнихе.– Мне не нужно приличного платья, – сказал Алексей Степанович с изумлением, которое относилось к вопросу о платье, отчасти к мысли о том, что Марья Матвеевна говорит про такие пустяки, в то время как он ожидал совсем другого.
– Нет, ты меня не понимаешь.
– Действительно…
– Дело в том, что у них все какие-то амбиции, все они жены генералов. Какое мне дело, что в конце девятнадцатого века один из ее мужей командовал какой-то там бригадой? Какое отношение этот факт, ну, скажи на милость, Алеша, имеет к моему теперешнему платью? Что ты смотришь на меня, как баран на новые ворота? – сказала она, внезапно раздражаясь и заметив, наконец, остановившийся пристальный взгляд Алексея Степановича.
– Ты стала как-то вульгарнее, – медленно сказал он. – Но дело не в этом, я хочу другое сказать. Вот ты прожила довольно долгую жизнь, у тебя были муж, любовник, дети, у тебя умерла дочь, ты знала целые годы нужды и несчастий. И неужели теперь, со мной ты можешь говорить только о портнихах и прислуге? Неужели нет ничего интереснее?
– Нет, – ответила она. – Ты хочешь философствовать. Нет, с меня довольно, мне не двадцать лет.
– Именно поэтому…
– Именно поэтому, – повторила она. – Именно поэтому осталось мало времени и мало возможностей.
Она поднялась и пошла к двери, потом вернулась и резким, быстрым движением, которое было характерно для нее – и Алексей Степанович тотчас узнал его, и это сразу напомнило ему множество нежных и, казалось, забытых вещей, – положила ему руки на плечи и села на его колени; у него сразу заныли ноги от ее тяжелого тела. Она ничего не сказала и только смотрела с минуту в его глаза; и он понял в этом немного испуганном и сожалительном взгляде больше того, что она могла бы сказать. Он понял, что в ее жизни все было почти так же безнадежно, как и у него, – с той разницей, что она еще хотела жить и ценила некоторые вещи, которые у него вызывали только грусть и отвращение, и что вопрос о портнихах и прислуге должен был ее интересовать, так как мешал ей думать о том, о чем не следовало думать, чтобы не плакать и не огорчаться. Но этот ее взгляд вернул только на то время, в течение которого он продолжался, возможность одинакового понимания вещей, сделал ее на эту минуту спутницей Алексея Степановича в его печальном и последнем путешествии. Но потом она тяжело и неловко соскользнула с его колен; ее юбка задралась вверх, обнажив ее полные ноги, одного вида которых в прежнее время было достаточно, чтобы Алексей Степанович не мог заснуть несколько часов, и на которые теперь он смотрел так же, как смотрел бы на всякий другой предмет – с примесью, пожалуй, некоторого, почти незаметного, сожаления, в котором при очень пристальном внимании можно было найти следы давно угасшего и бессильного желания. И тотчас же после этого, когда она вышла из комнаты, он почувствовал, что она не вернется к вещам, которые на минуту ожили в ее случайном взгляде и исчезли, на этот раз окончательно. Он вздохнул и уехал.