Иногда, примерно раз в два или три месяца, я получал от Ханы то, что мы условились называть междустрочным письмом. Оно бывало чаще всего неопределенно-лирического содержания, в нем бывали обычно цитаты, неоконченные фразы, сожаления. Я знал, что личная ее жизнь была неудачна. «Мы знаем вместе столько одинаковых вещей, столько одинаковых опгущений!» – повторяла она. Я не видел никого, в ком так резко проявилась бы смешанная кровь, как в Хане. Она обладала еврейской непримиримой требовательностью к тем, кого она любила, она жила в еврейском чувственном мире, который поражал меня своей дикой напряженностью; но это соединялось в ней с русским далеким разгоном и с тем громадным бессознательным знанием и пониманием вещей, которое особенно характерно быть может, для зыбкого славянского гения. Одного этого было достаточно, чтобы лишить ее шансов на безусловное и бесспорное счастье. Когда она писала мне о тех требованиях, которые она хотела бы предъявить к человеку, которого она полюбила бы, это привело меня в раздражение, потому что, в силу множества причин, я не мог быть этим человеком и потому что мне этого больше всего хотелось, – и я ответил ей, что все, решительно все женщины на свете любят только самых умных, самых лучших, самых замечательных людей, разница лишь в оттенках; но счастливы бывают исключительно те из них и исключительно тогда, когда теряют способность к анализу, хотя и сохраняют иногда видимость этой способности; но это – очевиднейшая и всегда неудачная пародия на возможность мышления. «Я не буду писать тебе трактат о любви, но, хочешь, я приведу тебе пример настоящего прохладного счастья?» И, отвечая ей на очередную цитату: «Je suis dans un etat qui est aussi loin de la joie que du chagrin; peut-etre que c'est le bonbeur»[138]
, – я рассказал ей об одной женщине, с которой был знаком. Она знала, что в двадцать лет надо выйти замуж, и она вышла замуж – удачно и осмотрительно; она считала, что нужно иметь ребенка, – и, действительно, благополучно родила девочку; она полагала, что следует иметь любовника, и у нее, действительно, был любовник. Она все знала заранее, по теоретическим, давно усвоенным представлениям; знала, что должна волноваться, идя на свидание, – и, действительно, немного волновалась; знала, что должна лгать мужу, – и, действительно, лгала с почти неподдельным удовольствием и так и жила в состоянии этого прохладного счастья, явившегося результатом тщательной предварительной подготовки. Она жила, в общем, так, как, скажем, пишется какая-нибудь вещь по заказу: герой сначала отправляется туда-то, затем предпринимает то-то, потом он встречает женщину, которая… и т. д. В это же время ему невольно вспоминается… и т. д. Сопоставляя эти вещи, он приходит к тому выводу, что… и т. д. Он поступает так-то и так-то – и доходит благополучно до конца произведения, сохраняя, впрочем, иногда нечто вроде судорожного правдоподобия. Совершенно так же жила эта женщина, выдумав себя раз навсегда и не отступая никогда от своего сюжета, – и она, несомненно, была счастлива. Другая – неглупая и самостоятельная дама с непогрешимым вкусом – была совершенно счастлива со своим возлюбленным, плешивым человеком с брюшком, который был старше ее на двадцать лет, был беспощадно самоуверен, необыкновенно франтоват и неправдоподобно глуп. Она, вопреки очевидности, считала его очень умным и несколько сумрачным человеком и рассказывала потихоньку, что он пишет прекрасные стихи, но не хочет их печатать. «Ты все продолжаешь, – ответила мне Хана, – рассказывать анекдоты, ты всю жизнь только и делаешь, что рассказываешь анекдоты. Я тебе писала не об этом, и ты прекрасно это знаешь». Тогда я написал ей длиннейшее письмо, в котором объяснял свое отношение к ней и говорил, что все мои письма и анекдоты – это только bonne mine au mauvais jeu[139].