В ночном воздухе изредка раздавался постепенными звуковыми полукругами собачий лай; начинал один пес, несколько ниже отвечал другой, за поворотом третий, потом – о, я сразу узнал их голоса – часто-часто, свирепыми баритонами, залаяли два бульдога из розовой виллы, там, где дорога изгибается, подходя к морю, и где живет человек, с золотым браслетом на правой руке, по старой привычке пудрящийся и красящий ногти и про которого мягко говорили, что он был человеком «странных нравов»; но бульдоги у него были хорошие.
Я заснул под стрекотание цикад и видел во сне владельца виллы «Анюта»; он плыл по бурному морю, и над водой торчала его голова, неподвижная, как деревянный шар, абсолютно лысая голова с грозными усами, устремленными вверх.
Я покидал юг с двойным на этот раз сожалением, потому что, помимо личной неприятности – вернуться в Париж, – судьба опять ставила меня перед необходимостью войти в ту безотрадную область, центром которой был мой спутник. Ему вновь стало хуже, он кутался в широкое пальто, хотя стояла почти тропическая жара. Его вышли провожать хозяйка и Христина. Мы уехали, я оборачивался несколько раз, и до поворота дороги все смотрел на эти две фигуры и задумался об этом настолько, что, может быть, лишь через минуту до меня дошел, наконец, тихий шелест мотора и сухое лепетанье шин по раскаленной дороге. Проехав Ниццу, я нажал на акселератор и пустил автомобиль почти полным ходом. Рука старика коснулась моего плеча, – он сидел теперь не сзади меня, как в прошлый раз, а рядом со мной.
– Можете не спешить, – сказал он, – в этом больше нет необходимости.
Я несколько замедлил ход.
– Как бы вы сказали, какой она национальности? – спросил он меня.
Я ответил, что затруднился бы это определить. Единственно, в чем я уверен, это – что она не француженка либо провела детство за границей.
– Испанка, – отрывисто сказал старик.
Мы проехали несколько сот метров. Солнце стояло высоко; влево от дороги бесконечно сверкало и морщилось море.
– Вы ломали себе голову, – сказал старик, – над тем, что все это может значить.
Он улыбнулся; я повернул голову и увидел его пустые и далекие глаза. Потом он плотнее запахнулся в пальто, сложил свои руки в нитяных черных перчатках и начал говорить.
Он объяснил, прежде всего, что обратился ко мне, потому что не хотел никого решительно посвящать в историю этой поездки – ни своего шофера, ни кого бы то ни было другого – и еще потому, что он ненавидел и презирал газеты, которые не замедлили бы узнать об этом. Мысль о том, что об этом можно попросить меня, пришла ему внезапно, именно тогда он спросил, умею ли я править автомобилем. Дальше он объяснил, в лаконических, но лестных для меня выражениях, что он чувствовал ко мне доверие и вообще считал меня совершенно порядочным человеком. Я прервал его:
– Я не могу высказываться о других ваших суждениях, я не имею на это права. Но в данном случае вы ошибаетесь, это я знаю твердо.
Он объяснил, что имел в виду только отрицательные достоинства, то есть что я не буду стараться извлечь из этого пользу, не стану просить за это деньги, – что было бы не так важно, но неприятно, – не обращусь к нему в свою очередь за протекцией. Но что, если мне доставляет удовольствие считать себя непорядочным человеком, он ничего против этого невинного желания не имеет.
– Я поехал сюда, – сказал старик и звучно проглотил слюну, – это моя предпоследняя поездка, потому что в следующий раз меня повезут уже иначе.
И я сразу представил себе траурные занавесы над дверью его дома в Париже, толпу любопытных на тротуаре, полицейские кордоны и медленное шествие вниз по Елисейским полям.
– Но для того, чтобы объяснить причину этой поездки, – сказал он, глядя прямо перед собой, – нужно вернуться на много лет назад.