Старшим по группе Игнат Васильевич назначил старшего своего сына Дмитрия – чернобрового, несусветно бородатого, начавшего уже седеть богатыря, лучшего в долине охотника, лучшего даже среди остальных Борисовых, которые все славились как охотники. Старик назначил его не только по соображениям дела, но и для того, чтобы на время отдалить его от себя: в последние недели они так ссорились, что в день выступления из Скобеевки старик кинулся на сына с кулаками. А ссорились они из-за того, что сын требовал выделить его из хозяйства.
В Скобеевке было более двадцати дворов Борисовых, и все – от одного корня. Родоначальник этого куста, теперь уже умерший, прибыл в эти края в 1861 году, когда Игнату Васильевичу было всего шесть с половиной лет. Как и все старожилы, отец Игната Васильевича получил надел в сто десятин, но наплодил двенадцать сыновей, а сыновья тоже были изрядно плодовиты, а внуки тоже хотели быть хозяевами, а там уже подрастали и правнуки, и после бесконечных трехступенных разделов и выделов разбогатело только двое Борисовых, а большинство Борисовых жило хуже последних переселенцев.
Игнат Васильевич, отделивший уже трех сыновей, еще держался кое-как, но держался потому, что старший его сын Дмитрий, имевший в семье четыре пары взрослых рабочих рук, жил вместе с отцом.
Теперь, когда запахло всеобщим земельным переделом, заговорил о выделе и старший сын. А старику было и боязно, и обидно, и жалко чего-то большего, чем земля и рабочие руки, и он сопротивлялся уходу сына всеми силами.
– Злой он на тебя, – с довольной усмешкой на тонких бескровных губах говорил Костинька-детка, осторожно ступая кривыми ногами по тропе за старшим братом и прислушиваясь к тому, как позади партизаны высмеивают молодожена Саньку, – ты бы хоть не дражнил его, что ли?
– А что я могу сделать? – обернувшись, с добродушной и виноватой улыбкой на красивом сильном лице, сказал Дмитрий Игнатович. – Разве я дражню. Мне, поди, жалко его. Да кабы он один да матка, а то вон их сколько ртов! И всю жизнь я вроде в батраках, а уж седина в бороде. Я ему говорю: «Коли ты, говорю, стар станешь, неужто мы четверо – хоть бы я, или тот же Костинька, или Иван, или Ларивон – неужто мы не прокормим тебя с маткою?» – «А, спасибо, спасибо, говорит. Из милости? Я на вас сколь своих сил и души своей положил, а потом просись к вам, Христа ради?.. Я, кричит, лучше себя убью и матку вашу убью!» А правда, убьет, – с уважением к отцу сказал Дмитрий Игнатович.
– Не убьет, пугает, – усмехнулся Костинька-детка, прислушиваясь к разговору позади.
– Расскажи: как с молодой женой перву ночку коротал? – спрашивал позади чей-то издевательский голос.
– Это дело наше, – смущенно отвечал Санька.
– Нет, хорошо бы на староверские земли, под Виноградовку, – со вздохом сказал Дмитрий Игнатович, – там и с него и с нас хватило бы…
– Башмаки-то у невесты в порядке были? – доносился из-за спины Костиньки издевательский голос.
– Какие башмаки? Иди к черту! – сердился Санька.
«Так ему и надо», – злобно подумал Костинька-детка о сыне.
Жена Саньки была из засидевшихся девок, года на четыре старше его, и с дурной славой. Когда свадьба гуляла у родителей невесты, пьяные парни, желая показать, что невеста не невинна, ночью втащили на крышу сеней телегу с задранными оглоблями; к одной из оглобель была привязана люлька, а в люльке лежал грудной ребенок, выкраденный неизвестно где, и голосил на всю улицу.
– На староверские, на староверские! – с раздражением сказал Костинька-детка и махнул рукой. – Так тебе и дадут, дожидайся. Не верю я этому…
– Известно какие, – не унимался издевательский голос. – Баба, брат, так дело поставит, будто в первый раз надела, а в них кто только не ходил…
Несколько человек засмеялось.
– Тише вы! – обернувшись, строго сказал Дмитрий Игнатович.
– Не верю я этому. Я, брат, никому и ничему не верю, – с озлоблением говорил Костинька-детка.
– Нет, почему же. А я верю. За то и пошли, – убежденно сказал Дмитрий Игнатович.
Все время, пока в погребе мучили Пташку и в расположении белых шла деятельная подготовка к наступлению на Перятино, группа Дмитрия Игнатовича жила в прорастающей папоротником лощине, отделенной от рудника только Золотой сопкой – длинной горой со скалистым, поблескивающим на вечернем солнце гребнем, похожим на застывшую волну прибоя. На этом гребне, в расселине между скал, и был установлен наблюдательный пункт, находившийся не более как в двухстах саженях от ближайшей заставы белых.
С высоты наблюдательного пункта видны были – весь рудничный поселок, выступающие там и здесь из лесу черные копры, станцийка с попыхивающими дымками «кукушками», дорога на Перятино и начало дороги на Екатериновку. Сменявшиеся через каждые четыре часа партизаны-наблюдатели видели, как сновали по Екатериновской дороге казачьи разъезды, как менялись ежедневно караулы и заставы белых и японцев, как свертывался на лугу у ручья лагерь американцев и, наконец, последний американский эшелон отбыл в сторону Кангауза.