Когда Алеша вошел, фельдшер приложил палец к губам и кивнул на распахнутую на обе половинки дверь в соседнюю темную комнату.
– Как он? – бледнея, спросил Алеша.
– Ничего… много крови потерял, но рана неопасная…
– Ну, как хорошо-то! – с облегчением сказал Алеша.
– Кто там? – вдруг спросил Петр из соседней комнаты обычным своим голосом.
Алеша испуганно зажал рот рукой, потом, отняв руку, сказал:
– Это я, Петя… – Он на цыпочках подошел к двери и заглянул в темноту комнаты. – Где ты?
– Я здесь, – отозвался Петр, должно быть, улыбаясь.
Алеша так же на цыпочках подошел к кровати и нагнулся, пытаясь рассмотреть лицо Петра. Петр взял его за руку и потянул к себе.
– Садись, расскажи все…
– Как раз самое время рассказывать, – садясь на край кровати, сурово сказал Алеша. И вдруг, не выдержав, он склонил голову и прижался к горячему лбу Петра. – Я уж думал, что навеки потерял тебя, – сказал он тихо.
– Друг мой… – Петр крепко сдавил его руку. – Друг мой. Самое лучшее, что было в моей жизни, это ты, – сказал Петр, счастливо улыбаясь в темноте.
Лена поступила работать сестрой в больницу. В сущности, ей хотелось бы выполнять другую работу, в которой она могла бы полнее проявить свои силы. Но Лена не посмела просить об этом.
После всего пережитого ей казалось, что ее личная жизнь кончена. Она думала, что теперь она должна смирить все свои не только лучшие желания и мечты о жизни, стремление к личным радостям, здоровью, любви, счастью, выдвижению себя среди людей, – но что она не должна и не имеет права вообще проявить себя как личность.
Она не имела права выбирать, она обязана была делать то, что умела, и стараться делать это хорошо.
В тот день, когда шел бой под рудником, по селу производили сбор белья для госпиталя: ожидалось много раненых.
Ночью несколько женщин-доброволиц стирали белье, днем белье сохло на плетнях и веревках во дворе больницы. Перед сумерками собралось до двадцати женщин – в большинстве немолодых – гладить белье. Некоторые пришли со своими утюгами.
Коноводом среди женщин была Марья Фроловна – жена Игната Васильевича, рослая, сильная в кости старуха с орлиными глазами, грубоватыми и резкими манерами и голосом.
Белье гладили в помещении больничной кухни – небольшом беленом здании во дворе больницы.
Лена, дежурившая в этот день, в смутной тревоге и тоске, причину которых она не могла объяснить, то бродила по коридору больницы, то уходила в комнату для сестер и принималась читать, – но чтение не шло на ум.
Перед вечером она распахнула окно, положила раскрытую книгу на подоконник и, тут же забыв про книгу, задумалась. В раскрытые окна кухни ей видны были смутные силуэты женщин, гладивших белье.
Вот-вот должны были привезти раненых, женщины торопились, но в движениях их и в голосах не чувствовалось суеты и тревоги, – они работали уверенно и споро. И все-таки было в их работе что-то отличное от обыкновенной работы: не слышно было обычных, когда собирается много женщин, шуток и смеха. Изредка то один, то другой голос начинал тихо напевать что-нибудь протяжное и тут же смолкал.
Постепенно смеркалось, но в кухне, экономя керосин, не зажигали ламп. Иногда то та, то другая из гладильщиц выбегала на крылечко и, размахивая утюгом, раздувала угли, пуская по ветру красный веер искр.
Вдруг одна из женщин сипловатым, не сильным, но приятным душевным голосом начала знакомый Лене мотив. Лена сразу вспомнила такие же тихие сумерки, мужика, склонившегося перед ней и спиртом растиравшего ей ноги, звяканье кольца от люльки в соседней комнате и голос женщины, качавшей люльку и тихо напевавшей нерусскую песню:
Трансваль, Трансваль, страна моя,
Ты вся горишь в огне…
Так же тихо и задушевно пела сейчас не видная Лене женщина на кухне, и все остальные гладильщицы постепенно присоединялись к ней, и их немолодые, грубые и нежные голоса вскоре слились в общем пении.
Первые же звуки этого пения отозвались в душе Лены с неожиданной страстной силой. Сила пения была в том, что пели эту мужественную и трогательную песню пожилые деревенские женщины с лицами, преждевременно изборожденными морщинами, с руками большими и грубыми, как у мужиков, женщины – матери многих сыновей-тружеников, и пели они ее тогда, когда уже многих из сыновей не было в живых и когда белье, которое гладили женщины, вот-вот будет перепачкано сыновьей кровью.
– пели женщины, и в грубом и нежном плетении их голосов хорошо выделялся низкий, вторящий контральто Марьи Фроловны:
Не было здесь никакого Трансвааля и никаких буров, но то, что пели женщины, это была правда, нельзя было не поверить в нее. И смутная тоска и тревога, владевшие Леной весь день, вдруг разрешились обильными, счастливыми слезами.