Подрывники в полутьме, виновато оглядываясь, торопливо заделывали фугас под гигантской мощи подъемный механизм, пахнущий маслом, мазутом и тускло поблескивающий при пасмурном свете утра своими гигантскими металлическими частями. Другая группа подрывников тянула шнур сюда и в котельную.
Бутов побледнел и, зажав уши, побежал из поселка.
На взрыв первым отозвался Кангауз, но этот взрыв не был слышен в Скобеевке; через мгновение отозвался рудник.
Сеня застал Бутова лежащим на мокрой земле под елкой, уткнувшимся лицом в фуражку. Голова Бутова, которого Сеня только что видел, как всегда, русым, вся пошла сединой. В первое мгновение Сеня даже не понял, что это – Бутов.
Не прошло и двух месяцев с той поры, как Лена сошла с поезда на станции Сица, направляясь в родной дом, а Лена была еще более одинока, чем прежде.
То, что она узнала об отце и Аксинье Наумовне, совсем отдалило ее от отца, и тяжело было видеть ей Аксинью Наумовну, которая в первое время, как человек, вынянчивший Лену, скрашивала ее одиночество. Обидно было и то, что Сережа, которого она так ждала, оказался ей чужим и сторонился ее?
В той же мере, в какой возросло чувство Лены к Петру, – настолько, что она теперь не могла жить без представлений о нем и мучила и терзала себя разрывом с ним, – в такой же мере она не могла снова стать близкой к нему.
Она не только не могла сделать первый шаг примирения, но, если бы Петр захотел восстановить их отношения, он должен был бы проявить столько усилий любви для достижения этого, усилий, сопряженных с такими проявлениями раскаяния, поклонения и унижения, что это вряд ли было возможно для такой натуры, как Петр. И Лена знала это, но поступиться собственной гордостью, то есть унизить себя, ей было еще труднее, чем Петру.
Этой ночью она проснулась оттого, что кто-то тихо постучал в окно. Она была бесстрашна, как все люди, не имеющие реального представления об опасности. Не зажигая света, в одной рубашке, она подбежала к окну, по которому с той стороны ползли дождевые капли, и прильнула к нему. Под окном возле крыльца стоял Казанок в своей американской шапочке пирожком и в накинутой на плечи длинной шинели. Подняв голову, он смотрел на нее. Было что-то смешное и подкупающее в его мокром детском лице и в его дерзости. Лена распахнула окно. Послышалось тихое шуршание моросящего дождя.
– Ты что? – спросила она шепотом.
– Я без тебя пропаль, – печально сказал он, прямо глядя на нее. – Я все хозю, хозю возле твоих окон… Где ты? Где ты?
Лена вдруг смутилась, вспомнив, что у нее голые плечи.
– Обожди, я что-нибудь накину.
Она надела платье, туфли на босу ногу и накинула материнский пуховой платок – тот, в котором мать умерла.
– Ты меня сгубиля, ты знаешь это? – с детским страстным выражением говорил Казанок. – За что ты меня?
– В чем я виновата перед тобой? – удивленно спрашивала она.
– Ты прячешься от меня! Зачем? Зачем?..
– Я не прячусь от тебя, откуда ты это выдумал? Ты все, все выдумал, Казанок!
– Злая, злая… – сказал он, и слезы выступили ему на глаза.
– Что ты? Казанок? – нежно прошептала она, пронзенная жалостью. – Что я должна сделать, чтобы тебе было хорошо?
– Пойдем со мной!
– Куда?
– Куда глаза глядят…
– Но ведь дождь!
– А вот шинель! – сказал он, коснувшись щекой воротника шинели.
Лена, вцепившись в протянутые к ней руки Казанка, спрыгнула к нему. Он быстро накрыл ее полой шинели.
Мелкая морось, как во время сильного тумана, все шуршала и шуршала по невидным во тьме яблоням и по траве и оседала на волосах Лены, и на шинели, и на углах скамейки, как иней.
Обняв Лену за плечико под шинелью, Казанок сидел, притихший, как ребенок, а Лена, ссутулившись, не глядя на него, все спрашивала его шепотом:
– Ты любишь меня?
– А ты не знаесь?
– Чего ж ты хочешь?
Он молчал.
– Ты хочешь на мне жениться?
– Злая ты, – вдруг сказал он. – Я как тебя увидаль, я сразу узналь – ты злая…
– Значит, ты не хочешь на мне жениться?
– А ты б пошла за меня?
– Я бы за тебя не пошла.
– Ну вот и злая! За то и люблю тебя… – Он помолчал. – Женятся те, у кого другой жизни нет…
– Какой другой жизни?
– Вольной…
– Разве есть такая жизнь? – спрашивала она.
– Для таких, как ты, как я, – есть: кто никого не боится…
– Я всех боюсь, Казанок.
– А того, что мы сидим с тобой, – боисся?
– Этого не боюсь, – помолчав, сказала Лена.
– А если кто увидит?
– Мне это все равно…
– Я зналь, что ты такая! – воскликнул он с торжеством.
– А ты никого не боишься? – с любопытством спросила она.
– Никого…
– Ни начальства, ни отца, ни друга, ни недруга? Никого?
– Отца немного боюсь, – подумав, сказал Семка.
– Почему?
– Когда б он мне худо сделаль, не мог бы воздать, пожалел бы. Выходит, мы не ровня. За то и боюсь.
– А меня боишься?
– Тебя боюсь, – серьезно сказал он.
– Оттого, что любишь?
– Когда визю тебя, своей воли нет. Что ни прикажешь, все сделаю, а разгневаесся, хоть каблучками тончи, ножки буду целовать, – сказал он, и через все его худенькое тельце прошла мгновенная дрожь, отозвавшаяся в Лене.
Некоторое время они сидели молча, только дождь шуршал по листьям.
– А ты опасный человек, Казанок! – вдруг сказала Лена.