Читаем Том 2. Произведения 1902–1906 полностью

И Егор Матвеевич обернулся и стал вглядываться в свою жизнь. Вся жизнь до самых далеких, смутно тонувших в раннем детстве дней озарилась холодным, ровным, немигающим светом. И этот негреющий свет постепенно осветил все до последних мелочей, и в темной памяти вставали все мельчайшие, давно забытые и никогда не приходившие прежде слова, поступки, случаи.

И нигде Егор Матвеевич не мог открыть перелома, той роковой ошибки, с которой он постепенно и незаметно отошел от людей и попал в тупик, где было одиноко, холодно и жутко. Пятьдесят один год день за день цеплялся ровно, спокойно, счастливо, без толчков и потрясений.

Его поразило соображение, что он ни в чем не виноват. Не было ошибки. Жизнь складывалась так, как складывалась. Он не виноват… Никто не виноват… Он так же не виноват в том, что у него чего-то недостает в жизни, как в том, что ему теперь пятьдесят один, а не двадцать один год.

И тогда снова впилось и уже не погасало глухое ровное чувство тоски и отчаяния… Он ни в чем не виноват.

О, если бы вина лежала на нем, если бы он сделал непростительную, непоправимую, исковеркавшую всю жизнь ошибку, промах! С каким бы жгучим, с каким бы страстным чувством укора, раскаяния, сожаления он бередил бы незаживающую рану, плакал бы громко и навзрыд и не стыдился бы своих слез.

Ему и этого не оставалось, и он шел, сам не зная куда, потеряв направление, и все глуше становились пустынные улицы, тухли огни, гасли последние звуки.

VII

День уходил за днем, и надо было вставать утром, ложиться вечером, надо было лечиться, советоваться с докторами, вести правильный образ жизни, надо было встречаться с людьми, надо было жить.

«Нет, – думал Егор Матвеевич после одного из припадков, когда он, задыхаясь, с выступившими из орбит глазами, холодным потом, капавшим со лба, лежал на диване, – нет, не все еще потеряно. Пусть так, пусть у меня не хватает чего-то, что связывает с людьми, это еще – полгоря… Да если бы и была эта доза сентиментальности, может быть и необходимой в конце концов в жизни, разве она спасла бы меня от сознания бессмысленности надвигающегося? Нет, умирать все так же было бы бессмысленно и страшно… Надо суметь обойтись и без этого…»

Ноги стали пухнуть, пожелтевшее лицо обрюзгло, подымаясь на лестницу, он задыхался, но мысль о самоубийстве уже не приходила.

Худой и желтый, с отекшим лицом, с горевшими впалыми глазами, он производил впечатление человека, пожираемого одной неотступной мыслью. И эта мысль была: приспособиться к тому особенному положению, в котором он был, вытравить неутомимую тоску и ожидание, которые, свернувшись клубком, сосали больное сердце.

VIII

Егор Матвеевич шел, как всегда, спокойно и солидно, выпростав темную, начавшую серебриться бороду.

Ярко сияло веселое, ранней весны, утро; под ногами, под колесами звонко звенела еще не отпущенная утренником земля; над головой, по крышам, как безумные, метались, кричали галки, справлявшие ранние свадьбы, – и в немного остром свежем воздухе проносились и упруго звучали, тяжело колеблясь, удары гулко поющего колокола еще невидимой за домами и деревьями церкви.

Егор Матвеевич пятнадцать лет не был в церкви. Последний раз он был, когда хоронили председателя окружного суда. Тогда Тяжину шел тридцать шестой год. Он был весел, силен, здоров, жизнерадостен, подрастал сын; уже пользовался известностью, почетом, богатством, уважением, весело и здорово смотрел на жизнь и к этому печальному пению, дымившимся свечам, черным ризам относился, как к неизбежной и необходимой в общежитии условности.

Его нельзя было считать неверующим, но он не был к верующим. То, что взрастило далекое детство, стерлось и атрофировалось, и ему некогда было об этом думать. Слишком много приходилось тратить ума, энергии, напряжения, ловкости, нервной силы, чтобы пробиваться, чтобы брать все, что прекрасно, здорово, сильно.

А теперь он шел в церковь, но шел не за тем, чтобы заработать себе хорошее местечко на том свете, не из трусости. Он смутно искал чего-то, что освещало бы, озаряло бы конец его жизни, то тихое чувство умиления, непосредственное и простое, умиления перед огромной, никогда не разрешимой загадкой человеческой жизни, умиления, в котором бы растворилась душа.

И оно было знакомо – это чувство, когда-то испытывал его в далеком туманном детстве, и потерявшийся, почти стершийся след его все же оставался в душе. Он шел и хотел обновить, оживить живой росток, таившийся в глубине души. И по мере того как он проходил знакомыми улицами, он чувствовал, что оживает, что идет тихонько в рост этот росток. Пусть это будет только иллюзия, но разве иллюзии не увеличивают удобств и разумности жизни? Разве в театре мы не плачем над вымыслом? Разве мы не страдаем, читая заведомую ложь в романе, в повести?

А галки без умолку кричали, опьяненные радостью жизни; щебетали, без устали прыгая, воробьи; любовно ворковали голуби, и земля звонко звучала, и солнце сияло над улицами, над домами, над людьми, которым так хотелось жить.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже