– Ну-ну, не притворяйся!.. Я тебе притворюсь… Билет, тебе говорят…
– Билет-от?.. – недоумело, ухмыляясь, оглядел он всех. – Билета нетути.
– Как же ты смел без билета?
– Без билета-то? Потерял, стало быть… – И он опять, ухмыляясь, недоумело оглядел всех, точно спрашивая, зачем его заставляют врать, ведь и так ясно.
– Да ты что зубы-то скалишь?.. А… Без билета, да еще скалишь…
Красное от загара и водки лицо капитана стало багроветь. Побагровела шея, лоб, напружились жилы. А Антип стоял перед ним, ухмыляясь губами, лицом, бровями, и назади насмешливо оттопыривался, как лубок, рваный полушубок.
Публика посмеивалась.
– Что с него!.. Шиш с маслом…
– С голого, как со святого…
– Молодчага!.. Чистенький, как родился. Одна кожа, да и та боговая…
– Вот ты и потанцуй около него, – на-кось, выкуси…
– Ей-богу, молодчага!..
– А то они мало с нашего брата дерут… Нашим братом только и наживаются… Что господа! Ему каюту целую подай, да чтоб чисто, да хорошо, да убранство, – и денег-то его не хватит, так только, одна оказия, будто платят больше…
– И-и, бедному человеку, где ему денег набраться… Много ли ему места надо? – сердобольно говорила женщина, суя открытую грудь кричавшему ребенку.
– Хо-хо-хо… молодца!.. Антип ухмылялся.
– Куда едешь? – прохрипел капитан.
– В Лысогорье.
– Во-во-во… Как раз одна станция, – слез и пошел…
– Ха-ха-ха!..
– Я жж ттебя!!. – И большой, волосатый, весь в веснушках кулак с секунду прыгал у самого носа Антипа, точно капитан давал его понюхать.
Капитан пошел дальше. Не слышно было за шумом колес, что он говорил, но долго видна была багровая шея и широкий тупой затылок, злобно перетянутый шапкой.
Антип то стоял на носу, то сидел, привалившись к кипам шерсти. Берега плыли в одну сторону, а смутно видневшиеся на горизонте церкви, деревни, мельницы бежали в другую. Люди ходили, сидели, лежали на палубе, а пароход шел да шел, независимо от желаний и цели этих людей. Казалось, он торопливо работал колесами не затем, чтобы развозить их по разным местам реки, а делал свое собственное дело, особенное, ему только нужное и важное.
С холодно синевшего неба равнодушно глядело негреющее сентябрьское солнце. Было скучно, и время так же тянулось, как однообразно тянулись берега.
– Подь сюда… Ей-богу, молодец!.. К примеру, ты высчитай, сколько они с нашего брата барыша лупят… Стань-ка под ветерок, очень уж ты духовитый… Их, чертей, учить надо!.. Хочешь водки?..
Бритый, весь в угрях, с рваным картузом на затылке, человек, сидя на палубе, распоряжался закуской и засаленными картами.
Вокруг разостланной газеты с нарезанным на ней хлебом и закусками сидели два товарища. Один – мелкий торговец, с волосами в скобку. Другой, длинный и прямой, с вытянутым носом, вытянутым лицом и поднятыми углом бровями, сердито и строго глядя на кончик носа, жевал не дававшуюся, как резина, колбасу.
– Покорно благодарим, – говорил, утирая усы, Антип, чувствуя, как приятно и жгуче разливается по жилам водка, и прожевывая хлеб.
– Опять же сказать, взять с тебя нечего…
– Обыкновенно, нечего, весь тут.
– Ежели протокол составить, так и бумаги ты не стоишь.
– Это уж так.
– Ну, дадут раза по шее, и все.
– Чай, не перешибут.
– А то вот есть иностранное царство, – заговорил вдруг длинный тонким голосом, подняв глаза, и глаза у него оказались круглые и совсем не гармонировали с впечатлением длинноты, которое лежало на всей фигуре, на лице, – там возют всех даром, хоша на конке, али в вагоне, али на пароходе. Сейчас подошел, – дескать, туда-то мне. «Пожалте», – и валяй. Вот как.
Он засмеялся, и опять разъехавшееся лицо, по которому побежали морщинки, нарушило впечатление вытянутости и длинноты.
Антип ухмылялся, чувствуя себя героем, поглядывая на капитанский мостик. Там стояли только два лоцмана и равнодушно и, казалось, без всякой надобности вертели штурвал.
– В карты можешь?
– В карты?.. Без денег каки карты…
Антип отошел и опять привалился к кипам и слушал, как без отдыха шумели колеса, дышала черная труба и бежал назад песчаный берег.
Неохотно ехал он. Отвык от деревни, отвык от жены, от семьи, в городе у него была любовница. За пятнадцать лет был дома не больше двух-трех раз, недели на полторы, на две, и всякий раз с удовольствием опять уезжал в город. Казалось ему, что тесно, грязно, беспокойно живут мужики. И хотя у него самого была работа грязная и нечистая, он чувствовал себя независимее, был уверен в завтрашнем дне, и кругом было больше порядку, благообразия. Но половину своего заработка аккуратно отсылал семье. Он не спрашивал себя – зачем, а делал это из месяца в месяц, из года в год, потому что дома пахали, сеяли, держали кое-какую скотину.
К жене относился совершенно равнодушно, но было жалко, что она помирает, и надо было распорядиться по хозяйству.