Сквозь ели с одной стороны озера, точно режет их золотой пилою, брызжет полоса заката, отчего ели кажутся страшно глубокими, лохматыми, черными, а на другой стороне верхушки сосен облиты жидким тающим вишневым соком, и узловатые стволы кое-где вырываются отчетливыми извивами, дожелта накаляются и горят. Небо, влажно-лиловое от растрепанных толстых туч, никуда не уходит, собралось над головою и висит тяжело. Лед на озере раскололся, побурел. Под рыхлым, осевшим снегом притаилась вода; дорога в провалах. Низами, по-над кореньями или выше лесных верхушек тянет что-то хмельное и пахнет весенним бродилом.
Как сложены были кубами на высоком бугре серые гранитные глыбы — будущий цоколь фабрики, — так и лежат грузно и важно, но Антона Антоныча тут нет. Гатер лесопильни переставляют повыше, чтобы не затопило разливом, и идет в лесу веселая рабочая суета: пыхтят лошади, кричат люди, — но Антона Антоныча здесь нет. Завтра едет в город Григорий, и Елена Ивановна на крыльце дома длинно говорит с ним, что купить и где купить, и выходит, что запастись нужно очень многим, пока дорога не испортилась совсем и не настало половодье. У Елены Ивановны записано все, что нужно, и она по нескольку раз повторяет это вслух, и повторяет за нею Григорий; похоже на то, как обучает безусого новобранца усатый дядька.
— …И еще перловой крупы пятнадцать фунтов… Я думаю — довольно: куда ее много?.. Это тоже у Курбаса, где сахар, — говорит Елена Ивановна.
— Еще, значит, круп перловых… пятнадцать фунтов… Хорошо, что ж… вполне довольно будет… у Курбаса, — говорит Григорий.
Антона Антоныча и здесь нет.
Он в школе старика Тифенталя, в тесной комнате, где пахнет скипидаром от ломоты, гвоздикой от зубов, где в шкафу с разбитым стеклом торчат потрепанные книжонки; на большой некрашеной деревянной кровати — грязное ситцевое одеяло; в углу — бутыль с керосином, на окне — маленький глобус, похожий на яблоко-антоновку. О том, как его судили, рассказал уже Антон Антоныч; теперь говорят о боге.
Тифенталь сидит на кровати против окна, в которое бьет закат. От этого он золотеет весь — и серая пятивершковая борода, и синие очки, и лоб, и улыбка, с которой смотрит он на Антона Антоныча, — все пронизано закатом, а между закатом и этим стариком, в окно видно, — залегли индигово-синие леса.
Антону Антонычу ходить здесь негде, и он стоит около окна сбоку, смотрит то на золотеющего старика, то на синие леса вплоть до вспыхнувшего неба и говорит, покачивая головою:
— Бог — богом… богови, конечно, молися и черта не гневи, как сказать, а только, кажется мне так, добрейший, что настоящая это и сущая выдумка.
— Как выдумка-то? — спрашивает старик.
— А так… Нет ничего этого равным счетом.
— Как нет-то?.. Есть! — пугается старик.
— Где есть?
— Вот тут-то, в сердце-то, — показывает пальцем Тифенталь. — Бога выгонять нел-зя!.. Ну-у, когда его выгонят, то он уже не придет больше… нет — фьють — ушел-то.
— Куда ушел?
Антону Антонычу как-то тоскливо, и злость его, с которой говорит он теперь, косноязычная, тупая, не хочет искать и не ищет слов.
Отсиял закат; потух старик. Теперь он серый, как большая мышь. От скипидара и гвоздики Антону Антонычу трудно дышать, и он говорит брезгливо:
— Что это вы все лечитеся, добрейший? А?.. Что это вы все э-ти прим-очки, как… баба глупая?! И на черта вам это все, как сказать!.. Отворили бы вы окошко, да собрали бы эти прим-мочки все, да шваркнули б их так, шоб аж… дзвон пошел!
— Ну-у… а ревматизм-то? — спрашивает Тифенталь.
— А ревматизма никакого нет… ревматизмы! То вам делать нечего, как девчонке глупой, абы тряпка красная, — ревматизмы! Кому некогда болеть, то и некогда, это уж вернее смерти, шо тот и не узнает никогда, шо это за болезнь есть… ревматизмы!..
Тифенталь не отвечает, он только улыбается косоглазой, как будто хитрой улыбкой, тихо хлопает рукою по своей седой голове и показывает пальцем на голову Антона Антоныча. Оттого, что косит его глаз, кажется, точно кому-то невидному третьему, невидному, но стоящему здесь же, показывает он, как сильно поседел Антон Антоныч.
Синие сумерки наплывают. Старик все почему-то улыбается длинно. Душная маленькая комнатка тиха. Антон Антоныч болезненно вздрагивает вдруг, но тут же, отвернувшись к окну, говорит злобно:
— Шо седых волос у меня прибавилося, то я и сам знаю и нечего в меня пальцами тыкать… — Он закусывает губу, с минуту стоит молча и добавляет: — Седеть — это я, положим себе, да пожалуй себе, давным-давно начал, вот… вот-с!.. Я их сначала выдирал вон з корнем, абы их духу не было, ну да, признаться… мне замуж выходить не нужно… нет!..
И опять едкий скипидар, и гвоздика, и маленький глобус на окне… и вот уже нестерпимо хочется уйти; он прощается, отворяет двери.
— Ну-у, — суетливо поднимается Тифенталь, — я провожу-то вас, как же…
— Да я и один, признаться вам, любезнейший, дорогу знаю, — говорит Антон Антоныч досадливо и ворчливо.