Опять нужно было усиленно курить, метаться по кабинету, тереть лоб и мучиться. Рассвело; табачный дым, наполнявший кабинет, сгустился и стал из голубоватого серым. Окурки, заполнив все пепельницы, раскинулись по ковру. Коломб обратился к естественным чувствам жалости и страха пред отвратительным злодеянием; это было вполне возможно, но от сострадания к полному, по убеждению, разрыву с прошлым – совсем не так близко. Кроме того, эта версия не соответствовала художественному плану Коломба – она лишала повесть значительности крупного события, делая ее достаточно тенденциозной и в дурном тоне. Мотивы поведения Фай должны были появиться в блеске органически свойственной каждому некоей внутренней трагедии, приобретая этим общее, не зависимое от данного положения, значение; сюжет повести служил, главным образом, лишь одной из форм вечного драматического момента. Какого? Коломб нашел этот вопрос очень трудным. Временная духовная слепота поразила его, – обычное следствие плохо продуманной сложной темы.
Бесплодно комбинируя на разные лады два вышеописанные и отвергаемые им самим состояния души, прибавил он к ним еще третье: животный страх смерти. Это подало ему некоторую, быстро растаявшую, надежду, – растаявшую очень быстро, так как она унижала в его глазах глубокий, незаурядный характер. Он гневно швырнул перо. Тяжелая обессилевшая голова отказалась от дальнейшего изнурительного одностороннего напряжения.
– Как, уже вечер? – сказал он, смотря в потемневшее окно и не слыша шагов сзади.
– Удивительно, – возразил посетитель, – как вы обратили на это внимание, да еще вслух. Именно – вечер. Но я задыхаюсь в этом дыму. Сквозь такую завесу затруднительно определить ночь, утро, вечер или день на дворе.
– Да, – радуясь невольному перерыву, обернулся Коломб, – а я еще не ел ничего, я переваривал этот проклятый сюжет. – Он отшвырнул тетрадь и поставил на место, где она лежала, корзинку с папиросами. – Ну, как вы живете, Брауль? А? Счастливый вы человек, Брауль.
– Чем? – сказал Брауль.
– Вам не нужно искать сюжетов и тем, вы черпаете их везде, где захотите, особенно теперь, в год войны.
– Я корреспондент, вы – романист, – сказал Брауль, – меня читают полчаса и забывают, вас читают днями, вспоминают и перечитывают.
– А все-таки.
– Если вы завидуете скромному корреспонденту, мэтр Коломб, – поедемте со мной на передовые позиции.
– Вот что! – воскликнул Коломб, пристально смотря в деловые глаза Брауля. – Странно, что я еще не думал об этом.
– Зато думали другие. Я к вам явился сейчас с формальным предложением от журнала «Театр жизни». От вас не требуется ничего, кроме вашего имени и таланта. Журнал просит не специальных статей, а личных впечатлений писателя.
Коломб размышлял. «Может быть, если я временно оставлю свою повесть в покое, она отстоится в глупой моей голове». Предложение Брауля нравилось ему резкой новизной положения, открывающего мир неизведанных впечатлений. Трагическая обстановка войны развернулась перед его глазами; но и тут, в мысленном представлении знамен, пушек, атак и выстрелов, носился неодолимый, повелительно приковывая внимание, загадочный образ Фай, ставшей своеобразной болезнью. Коломб ясно видел лицо этой женщины, невидимой Браулю. «Ничто не мешает мне наконец думать в любом месте о своей повести и этой негодяйке, – решил Коломб. – Разумеется, я поеду, это нужно мне как человеку и как писателю».
– Ну, еду, – сказал он. – Я, правда, не баталист, но, может быть, сумею принести пользу. Во всяком случае, я буду стараться. А вы?
– Меня просили сопровождать вас.
– Тогда совсем хорошо. Когда?
– Я думаю, завтра в три часа дня. Ах, господин Коломб, эта поездка даст вам гибель подлинного интересного материала!
– Конечно. – «Что думала она, глядя на веселую толпу?» – Тьфу, отвяжись! – вслух рассердился Коломб. – Это сводит меня с ума!
– Как? – встрепенулся Брауль.
– Вы ее не знаете, – насмешливо и озабоченно пояснил Коломб. – Я думал сейчас об одной моей знакомой, особе весьма странного поведения.
Двухчасовой путь до Л. ничем не отличался от обыкновенного пути в вагоне, не считая двух-трех пассажиров, пораженных событиями до полной неспособности говорить о чем-либо, кроме войны. Брауль поддерживал такие разговоры до последней возможности, ловя в них те мелкие подробности настроений, которые считал характерными для эпохи. Коломб рассеянно молчал или произносил заурядные реплики. Нервное возбуждение, вызванное в нем быстрым переходом от кабинетной замкнутости к случайностям походной жизни, затихло. Вчера и сегодня утром он охотно, с гордостью думал о предстоящих ему – вверенных его изображению – днях войны, его героях, быте, жертвах и потрясениях, но к вечеру ожидания эти потеряли остроту, уступив тоскливому, неотвязному беспокойству о неоконченной повести. С топчущейся на месте мыслью о героине сел он в вагон, пытаясь временами, бессознательно для себя, сосредоточиться на тумане темы среди дорожной обстановки, станционных звонков, гула рельс и окон, струящихся быстро мелькающими окрестностями.