Мы, матросы, столпившись у кормы, бросили жеребий. Под вой ветра и грохот «Принца Гамлета» раздавался громкий, пьяный смех тружеников моря. Слова, одно другого отвратительнее, вылетали из наших уст и уносились ветром в черную бездну. Ветру нравились эти слова: он не выкидывал нас в море, а, напротив, хохотал вместе с нами.
Все мы дрожали. Мелкая дрожь пробегала от затылка до самых пят, точно в наших затылках были дыры, из которых сыпалась вниз по голому телу мелкая холодная дробь. Дрожали мы не от холода. Для человека, который привык к воде, как рыба, не существует холода и сырости. Если ему покажется холодно, он может выпить спирту. Дрожали и не от страха. В высоких волнах и темноте ничего нет страшного. Мы дрожали от других причин.
Человек вообще страшно развратен, матрос же развратнее человека. Мало того, матрос развратнее животного, которое подвластно инстинкту. Это не ложь. Человеку, который каждую минуту может сорваться с мачты или скрыться навсегда под высокой волной, который знает бога только тогда, когда утопает или летит вниз головой, нет нужды не развратничать. Мы пьем водку, потому что не знаем, для чего нам может послужить трезвость, и развратничаем, потому что в море добродетель скучней штиля.
Мы бросали жеребий и дрожали от сладкого, томительного ожидания.
Нас всех восемьдесят. Из восьмидесяти двоим могло выпасть на долю счастье. Дело в том, что «каюта для новобрачных», которая имелась на «Принце Гамлете», в описываемую ночь имела пассажиров, а в стенах этой каюты были только два отверстия, находившихся в нашем распоряжении. Одно отверстие выпилил я собственноручно тонкой, как шёлк, пилкой, пробуравив предварительно стену матросским штопором, другую же вырезал ножом один мой товарищ, убитый впоследствии молнией. Я выпиливал ровно десять дней, товарищ — пятнадцать.
— Одно отверстие досталось тебе!
— Кому?
Сотня толстых, мозолистых пальцев указала на меня.
— Другое ему?
— Твоему отцу!
Мой отец, старый горбатый матрос, с лицом, вымоченным в спирту, подошел ко мне и хлопнул меня по плечу.
— Сегодня, мальчишка, мы с тобой счастливы, — сказал он, кривя улыбкой свой мускулистый беззубый рот. — Знаешь что, сын? Мне сдается, что когда мы бросали жеребий, за нас на том свете молилась твоя мать, а моя жена! Ха-ха!
— Мою мать ты можешь оставить в покое! — сказал я.
По телу отца пробежала судорога. Он нетерпеливо топнул ногой и спросил, который час. Было только одиннадцать часов. До вожделенного часа оставалась целая вечность.
Чтобы укоротить время, мы сели пить. Водку мы пьем, как воду, и — странное дело, природа смеется над нами. От водки наши мускулы делаются тверже и крепче, а несдерживаемые страсти не ослабляют нас. Напротив, они делают нас тиграми.
Полил дождь. Я закурил трубку и стал глядеть на море. Было темно, но, надо полагать, и в глазах моих кипела кровь. На черном фоне ночи я различал туманные образы того, что послужило предметом нашего жеребия.
— Я люблю тебя! — задыхался я, протягивая к тьме руки.
Слово «люблю» я знал из книг, валявшихся в буфете на верхней полке.
В двенадцать я прошелся мимо дверей общей каюты и заглянул в нее. Новобрачный, молодой пастор с красивой белокурой головой, сидел за столом и держал в руках Евангелие. Он объяснял что-то высокой, худой англичанке. Новобрачная, молодая, стройная, как мачта, сидела рядом с мужем и не отрывала своих голубых глаз от его белокурой головы. Не мне, матросу, описывать ее лицо. Оно казалось мне неземным. По каюте из угла в угол ходил банкир, высокий, полный старик-англичанин с рыжим антипатичным лицом. Это был муж леди, с которой беседовал о чем-то евангельском новобрачный.
«Пасторы имеют глупую привычку беседовать по целым часам! — подумал я, в отчаянии хватая себя за волосы. — Он не кончит до утра!»
В час подошел ко мне отец и, дернув меня за мокрый рукав, проворчал:
— Пора! Они вышли из общей каюты.
Молнией слетел я вниз по крутой лестнице и направился к знакомой стене. Между этой стеной и стеной корабля был промежуток, полный сажи, воды и крыс. Скоро я услышал тяжелые шаги старика-отца. Старик спотыкался о ящики с керосином и сыпал проклятия.
Я нащупал свое отверстие и вынул из него четырехугольный кусок дерева, выпиленный мною с искусством, которому мог бы позавидовать любой резчик на дереве. Вынув кусок, я увидел тонкую, прозрачную кисею, сквозь которую, как из неволи, пробивался мягкий, розовый свет. Рядом со светом к моему горячему лицу <проник> одуряющий запах аристократической спальной. Чтобы увидеть спальную, нужно было раздвинуть кисею двумя пальцами, что я и поспешил сделать.
Я увидел массу бархата, пуха и кружев. Всё это было залито наркотическим, розовым светом, исходившим от дорогой бронзовой лампы. В полутора саженях от моего лица стояла кровать.
— Пусти меня к твоему отверстию, — сказал мне отец, нетерпеливо толкая меня в бок. — В твое лучше видно!
— Убирайся к чёрту!
— У тебя, мальчишка, глаза сильнее моих, и для тебя решительно всё равно, глядеть ли издали или вблизи! — проговорил отец, отпихивая меня и царапая стену.