Ваня, с южным резким лицом и ястребиными глазами, должно быть горец, выступает за угол на широкую пропадающую в синей морозной дали улицу и, вскинув винтовку, припадает на одно колено. Раздается выстрел, и горец отбегает назад.
— Снял!.. Снял!.. Снял!.. — слышится радостно среди публики.
Все, вытягивая шеи, напирая друг на друга, выглядывают из-за угла.
— Долой! — кричит один из дружинников.
Но прежде чем успевают понять, где-то в потонувшей синеве улицы грохнул орудийный выстрел, в ту же секунду, оборвав приближающийся свист, у противоположного угла воронкой дыма и пламени разорвался снаряд. Зазвенели стекла, посыпались куски водосточных труб и штукатурки. Кто-то закричал высоким заячьим голосом, — там тоже стояла кучка народу.
От нашего угла все прыснули, как перепуганные мыши. Кинулись в калитки, в подворотни; какая-то толстая женщина, перевесившись животом, тщетно лезла на забор, а ребятишки с хохотом стаскивали ее вниз.
Я отошел дома на четыре назад по переулку и остановился. На углу было пусто. Но понемногу снова стали собираться с этой и с той стороны кучки народа и, вытянув шеи и замирая, заглядывали из-за угла туда, откуда каждую секунду могла прилететь смерть. Невозможно было усидеть в комнате, неодолимо тянуло на улицу.
Возвращаться домой труднее. Магазины закрывались, улицы становились все безлюднее, на углах, там, где опасность, кучки народу, и те же вездесущие мальчишки шалят, выталкивают друг друга из-за угла под выстрелы, швыряют мерзлыми комьями.
Попал в Замоскворечье, едва выбрался. На Пятницкой возле дома Сытина стояли грохот и пальба. Когда я вышел от знакомых, путь был отрезан — все переулки продольно обстреливались, поминутно цокали пули в водосточные трубы, в ворота, в стены домов, осыпая штукатурку. Ни на улице, ни в переулках никому нельзя было показаться.
В углу всхлипывала баба и утирала красное мороженое лицо углом теплого платка, накрученного на голову:
— И-и, господи, как я теперь... Ведь детишки дожидают, теперь ревут, а тут носа не высунешь...
— Тебе говорят, садом, а там пустырем, — говорит дворник, облаживая у сарая топор.
За воротами в разных местах то и дело начинали сыпаться выстрелы.
— И вам, господин, этой же дорогой. Зараз этой калиткой в сад, а там пустырь, только пригинаться надо, чтоб из-за стенки не видать было, а то зараз цокнут пулей. Ну, пустырем проползете, там церковный двор, а из церковного двора в тихой переулочек, а там слободно.
Возле стоял и слушал, подняв на меня глаза и поминутно подбирая носом выжимаемые морозом сопли, мальчик лет девяти, должно быть, в материнской кофте — рукава висели до самой земли.
— Я вас провожу, — живо предложил он, подшмурыгнув носом.
— Ну, с богом! — сказал дворник. — Иди за ними, — сказал он бабе.
Мы втроем подошли к калитке; мальчик отодвинул завизжавшую старую задвижку, открылся большой сад.
— Снегу много, — сказал дворник, покачав головой.
Деревья глубоко тонули в снегу: мы стали проваливаться почти по пояс.
Где-то загоралась перестрелка; вверху пели пули, шевелили ветви, а иногда обмерзшие веточки падали, как подрезанные ножом.
Мы болтались в снегу, пригибаясь, иногда почти ползая. В углу сада двое возились над чем-то черневшим в снегу.
Мальчишка воззрился, как гончая на зайца:
— Кого-то волокут.
— Никак убили! — воскликнула баба, совсем легла на живот и, вскидывая руками, точно поплыла.
Когда добрались до людей, оказался, должно быть, рабочий, со слезящимися, намерзающими глазами и в потертом лоснящемся пальто. Возле суетилась франтовато одетая, вероятно, горничная, а на снегу, на широком лубке, застланном ковром, беспомощно лежала на подушке страшно полная дама, в великолепной лисьей шубе. На полном, красном от мороза лице неестественно синевато и густо выступала пудра. Она перевела на нас большие выпуклые, полные ужаса глаза и сказала:
— Боже мой, что же это такое!.. У нас люстру в зале пулей разбило... — И в изнеможении закрыла глаза.
— Али больная? — участливо спросила баба.
— Здоровее нас с тобой, — проговорил рабочий, стоя по колено в снегу, согнувшись и разбирая веревочную лямку на груди, которая шла к лубку. — Муж уехал, а она боится, а идтить не может — разве согнешься при такой корпуленции? Четвертной билет обещала. Вот и волоку, взмок весь, пудов шесть будет...
Он встал на четвереньки, уперся, как бык, и потащил лубок с покачивающейся на подушке барыней. Горничная заботливо помогала.
— Ох ты, господи! Мать пресвятая, до чего дожили, — воскликнула баба.
А мальчишка повалился на спину, задрал ноги и, дрыгая ими и мотая длинными обмерзшими рукавами, неудержимо стал хохотать на весь двор.
— Цыц, ты, бесенок! Все ухи оборву... сатана...
Наконец добрались до пустыря. В заборе выломана доска, все пролезли в дыру и с большим трудом протащили барыню. От церковного двора я пошел свободно; вспыхивавшая от времени до времени перестрелка оставалась позади.
По городу стали расти баррикады — по улицам, по переулкам.