Застыл я, товарищи: Зубы плотнее сжал и думаю: «Ну, — думаю, — правильно! Засыпался, сукин сын».
А все, между прочим, молчат. Все переглядываются. Плечами пожимают. Неизвестно, дескать. Не знаем.
И тут вдруг, представьте себе, мой землячок, этот самый казак в английских ботинках, выступает:
— Так точно, — говорит, — ваше превосходительство. Обыскивали.
— Когда?
— А тогда, — говорит, — когда он без памяти лежамши был. У колодца.
— Ну как? — говорит генерал. — Ничего не нашли?
— Нет, — говорит. — Нашли.
— Что именно?
— Именно, — говорит, — ничего, а нашли тесемочку.
— Какую тесемочку?
— Вот, — говорит. И вынимает из кармана ленточку. Ей-богу, я в жизнь ее не видал. Обыкновенная полотняная ленточка. Лапти такими подвязывают. Но только она не моя. Ей-богу!..
— Да, — говорит генерал. — Подозрительная тесемочка. Это твоя? — спрашивает.
А я, понимаете, головой повертел, покачал, а сказать, что нет, не моя, — не могу. Рот занят.
И тут, понимаете, опять казачок выступает.
— Это, — говорит, — ваше превосходительство, тесемочка не опасная. Это, — говорит, — плотницкая тесемка. Ею здешние плотники разные штуки меряют, заместо аршина.
— Плотники? — говорит генерал. — Так ты что — плотник?
Я, понимаете, головой закивал, закачал, а сказать, что ну да, конечно, плотник, — не могу. Опять рот занят.
— Что это? — говорит генерал. — Что он — немой, что ли?
— Да нет, — говорит офицер. — Должен вам, ваше превосходительство, сообщить, что пять минут тому назад этот самый немой так здесь митинговал, что его повесить мало. Тем более, — говорит, — что он мне личное оскорбление сделал…
— Так, — говорит генерал. — Замечательно. Ну, — говорит, — подайте мне стул, я его допрашивать буду.
Сел он на стул, облокотился на саблю и говорит:
— Вот, — говорит, — мое слово: если ты мне сейчас же не ответишь, кто ты такой и откуда, — к стенке. Без суда и следствия. Понял?
Конечно, понял. Что тут такого особенно непонятного? Понятно. К стенке. Без суда и следствия.
Я молчу.
Генерал помолчал тоже и говорит:
— Если ты большевистский лазутчик, сообщи название части, количество штыков или сабель и где помещается штаб. А если ты здешний плотник, скажи, из какой деревни.
Видали? Деревню ему скажи? Эх!..
«Деревня моя, — думаю, — вам известна: Кладбищенской губернии, Могилевского уезда, деревня Гроб».
И я бы сказал, да сказать не могу — рот закупорен. А я об одном думаю: «Как бы мне, — думаю, — мертвому, после смерти, рот не разинуть! Раскрою рот, а пакет и вывалится. Вот будет номер!..»
— Нет, — говорит генерал, — это, как видно, из тех комиссариков, которые в молчанку играют. Такой, — говорит, — скорее себе язык откусит. А впрочем… Вот, — говорит, — мое распоряжение. Попробуйте его шомполами. Поняли? Когда говорить захочет, приведите его ко мне на квартиру. А я чай пить пойду…
— Но только, — говорит генерал, — смотрите, не до смерти бейте. Расстрелять мы его всегда успеем, а нужно сперва допросить. Поняли?
— Так точно, — говорят, — ваше превосходительство. Будем бить не до смерти. Как следовает.
Ну, генерал чай пить ушел. А меня повели в соседнюю комнату и велели снимать штаны.
— Снимай, — говорят, — плотник, спецодежду.
Стал я снимать спецодежду. Свои драгоценные буденновские галифе.
Спешить я, конечно, не спешу, потому что смешно, понимаете, спешить, когда тебя бить собираются.
Я потихонечку, полегонечку расстегиваю разные пуговки и думаю: «Положение, — думаю, — нехорошее. Если бить меня будут, я могу закричать. А закричу — обязательно пакет изо рта вывалится. Поэтому ясно, что мне кричать нельзя. Надо помалкивать».
А между прочим, бандиты поставили посреди комнаты лавку, накрыли ее шинелью и говорят:
— Ложись!
А сами вывинчивают шомпола из ружей и смазывают их какой-то жидкостью. Уксусом, может быть. Или соленой водой. Я не знаю.
Я лег на лавку.
Живот у меня внизу, спина наверху. Спина голая. И помню, мне сразу же на спину села муха. Но я ее, помню, не прогнал. Она почесала мне спину, побегала и улетела.
Тогда меня вдарили раз по спине шомполом.
Я ничего на это не ответил, только зубы плотнее сжал и думаю: «Только бы, — думаю, — не закричать! А так всё — слава богу».
Пакет у меня совершенно размяк, и я его потихонечку глотаю. Ударят меня, а я, вместо того, чтобы крикнуть или там охнуть, раз — и проглочу кусочек. И молчу. Но, конечно, больно. Конечно, бьют меня, сволочи, не жалеючи… Бьют меня по спине, и пониже спины, и по ребрам, и по ногам, и по чем попало.
Больно. Но я молчу.
Удивляются офицеры.
— Вот ведь, — говорят, — тип! Вот экземпляр! Ну и ну!.. Бейте, братцы!.. Бейте его, пожалуйста, до полусмерти. Заговорит! Запоет, каналья!..
И снова стегают меня. Снова свистят шомпола.
Раз!
Раз!
Раз!
А я голову с лавочки свесил, зубы сдавил и молчу. Помалкиваю.
— Нет, — говорит офицер. — Это так невозможно. Что он такое сделал? Может быть, он и в самом деле язык себе демонстративно откусил?.. Эй, стойте!..
Остановились. Сопят. Устали, бедняжки.
— Ты, — говорит офицер. — Плотник! Будешь ты мне отвечать или нет? Говори!
А я тут, дурак, и ответил:
— Нет! — говорю.