Аскалон удалился, оставя меня в самом затруднительном положении. Ты знаешь, Хрисанф, что с самых молодых лет я терпеть не мог никаких ссор и браней, а теперь на старости должен начать настоящую войну с женою, с сыном, даже с самим собою. Я вошел в свой кабинет крайне расстроенным и пробыл там несколько часов, ни на что не решившись. Мне вспало на мысль, что ты так же стар, как и я, и что спокойствие твоей дочери не менее тебе дорого, как и мне сыновнее. Я позвал тебя, в надежде услышать от тебя совет, каким образом поступить умнее в таком примерном деле; но смущение твое при самом начале открытия роковой тайны было столь велико, что я не мог извлечь из того ничего больше, как только то, что и ты до сего утра не более знал о сем, как и все мы.
«Старик! – продолжал граф с особенною чувствительностью: скажи, как должен поступить я, чтобы не оскорбить человечества и не раздражить вкорененного породою самолюбия?» – «Милостивейший государь, – сказал я с душевною признательностью, – вы редкий и едва ли не единственный из сияющих своими титлами бояр, который защищал полученные им при рождении права и преимущества, печется и о спокойствии человечества! Так! разлука, вечная разлука между Аскалоном и Марьею – по моему мнению, может только одна возвратить и тому и другой потерянное счастие; но вместе с сим, я думаю, что принуждать дочь мою отдать руку свою другому, без сомнения, на сей раз ненавистному для нее человеку – значило бы погубить одним ударом несколько человек: меня, жену мою, дочь, ее мужа и – самого Аскалона!» – «Остановись! – вскричал граф с жаром, – эта выдумка родилась в воображении моей графини и должна навсегда остаться простою выдумкою».
Подумав несколько времени, он сказал с видом решительности: «Вот как мы сделаем. Дочь твоя остается при тебе с этой минуты безвыходно. Завтра рано поутру Аскалон с Бартольдом и назначенными служителями отправится в путь. До первой перемены лошадей мы все, родные и знакомые, будем провожать его. Ты – разумеется без дальней огласки – в течение сего дня приготовься также к дальной поездке. Для всегдашних услуг себе, возьми крестника твоего, форейтора Архипа с сестрой его Матреной; они сироты, и при тебе им будет не худо. Я назначаю тебя управителем самого дальнего поместья моего в Украине. В господском доме оснуешь ты свое жилище и пробудешь там до тех пор, пока смутные обстоятельства переменятся. Доволен ли ты моим намерением?»
«Сиятельнейший граф, – сказал я с сильным движением, – можно ли придумать что-либо лучше, благодетельнее!» Потом я схватил его руку и осыпал ее поцелуями и слезами. «Хорошо, – сказал граф, – делай же свое дело; ввечеру получишь ты приказание к теперешнему управителю сказанного поместья, по которому [он] и сдаст тебе оное».
Он вышел, и такая прямо отеческая благодетельность господина меня оживила; я встал с постели, призвал жену и дочь и велел им в тот же день быть готовыми к отъезду.
В следующее утро, с восходом солнечным, Аскалон со всеми провожатыми отправился в путь, а спустя с час времени и мы двинулись. Проезжая двор графского дома, я и жена моя рыдали неутешно, но Марья была – бог знает, как это и выразить – она была ни печальна, ни весела; какое-то равнодушие отпечатлевалось в каждой черте лица ее; ни стук проезжающих экипажей, ни мычание прогоняемых на паству коров, ни звонкий крик проходящих продавцов с разными припасами, ничто не могло хотя на один миг родить на лице ее какого-нибудь изменения, – и когда выехали за заставу и тишина полей разлила в душе моей какое-то темное, но приятное чувство будущего покоя, Марья опустила голову на подушку и сомкнула глаза. «Слава богу! – шептала мне жена, – она уснула; я надеюсь, что сон будет для нее спасителен». – «Дай бог и святая матерь его, – сказал я со вздохом, – чтобы предчувствие тебя не обмануло».