3. Не знаю, счастие или нет великим людям, что передавать их жизнь всего чаще случается людям ограниченным. Лас-Каз, Эккерман, Розенкранц приносят в свое дело усердие и честность, но ни понятия, ни таланта. Другой иначе воспользовался бы жизнию Гегеля, он представил бы этого человека демоническим явлением, мыслию, поглотившею всю деятельность, но мыслию, носившею религию, науку, искусство, право будущего; у Гегеля внешней жизни не было, одно существование, – он жил в логике, в науке и довлел себе. У него не было друзей. Женившись 40 лет, он перед свадьбой писал к невесте диссертации об обязанностях брака; он отталкивал своим приемом, его улыбка была добродушнее иронией, он не умел говорить. И все это вместе характеризует его в десять раз более, нежели натяжки Розенкранца представить его деятельным ректором, прекрасным приятелем, мужем. Гегель был величайший представитель переворота, долженствовавшего от до провести новое сознание человечества
4. Пора ехать в Москву, а смерть не хочется. Здесь жизнь как-то чище и благороднее. Действительного деяния, на которое мы бы были призваны, нет; выдыхаться в вечном плаче, в сосредоточенной скорби не есть дело. Что же мне делать в Москве? Быть тут – зачем? Два, три близких человека и толпа – глупая, гадкая. Когда я смотрю на бедных крестьян, у меня сердце обливается кровью, я стыжусь своих прав, стыжусь, что и я долею способствую заедать их жизнь, и этот стыд поднимает душу и не бесплоден: тут на бедной, жалкой скале я могу что-нибудь сделать. А та толпа вселяет презрение, она не голодна – она сыта и рада, что сыта. О, если б где-нибудь в теплом краю год, два пожить, пожить деятельно мыслию и сердцем, но без толпы. Мне даже люди выше обыкновенных в Москве начинают быть противны: этот суетный, 40-летний парень Хомяков, просмеявшийся целую жизнь и ловивший нелепый призрак руссо-византийской церкви, делающейся всемирной, повторяющий одно и то же, погубивший в себе гигантскую способность, и Аксаков, безумный о Москве, ожидающий не нынче-завтра воскресение старинной Руси, перенесение столиц и чорт знает что. Даже И. В. Киреевский странен при всем благородстве. Белинский прав. Нет мира и совета с людьми до того розными. A propos, в «Allgemeine Zeitung» выписка из статьи Белинского о «Парижских тайнах», и именно они напали на то, что меня остановило: у нас нельзя таким образом хвалить сытость (тем более, что и она очень апокрифна) и ругать революцию 30 года – опять impasse[393]
, опять бросит он на себя подозрение в сервильности.