18. 2 том L. Blanc, 1831 год. Отличительная черта французского правления после революции 30 года – ограниченность, коварство и старание мошенническими штуками скрыть своекорыстные и жалкие виды. Дома, в Камере, в сношениях с государями и с народами – то же самое. Талейран доказал, наконец, что плутовство не значит гениальность. Король потерял всякое уважение, – Dupont de l’Eure уличил его в лжи. Л<юдвиг> Ф<илипп> взбесился и сказал, что он обнародует его грубость. «Почем знать, – отвечал министр, – кому поверят, вам или Dupont de l’Eure». Король смирился. Обиднее всего тупость тогдашнего управления, Франции выпадала гегемония всей либеральной Европы – а она загрязнилась в дипломатических сделках, выдавала, продавала своих приверженцев. Орлеанская эпоха не смоет этих пятен. Бельгия, Испания, Италия и Польша уличают ее в эгоизме и трусости. В противуположность ей карлисты получают благородный свет. Одно объяснение – неразвитость демократической партии; политические перевороты без социального сделались невозможны. А царство среднего сословия было все же продолжение феодального социализма >, которого высшее развитие в Америке, остановившейся на односторонней тенденции. Северная Америка – nec plus ultra[292]
феодального развития, так, как оно должно было явиться в мире реформационном.20. А как взглянешь около себя… Бедный, бедный русский мужик. И что досаднее всего видеть – средство поправить его состояние по большей части под руками, алчность помещиков и неустройство государственных крестьян повергает их в это положение. Глядя на их жизнь, кажется чем-то чудовищно преступным жить в роскоши; обыкновенно мужик здешней полосы никогда не ест мяса, у него едва хватает хлеба; коли побогаче, ест капусту; он каждый день с своей семьею отыгрывается от голодной смерти. О запасах думать нечего; умри лошадь, корова – он пошел ко дну. У кого много работников в семье, те живут получше; но много ли таких? Возле их бедных полей богатые поля помещика, обработанные его руками, скирды хлеба, копны сена – какое ангельское самоотвержение! Сегодня приходили к окну нищие из соседней деревни; помещик выгоняет их ежедневно на работу поголовно – у них хлеба нет, это бросается в глаза, а если есть только хлеб, то совесть помещика чиста, чего же им более, они сыты. Мы дивимся гладиаторам, – а разве через век не будут дивиться нам, нашей свирепой жестокости, отсутствию человеколюбия в нас? Чем мы лучше суринамских колонистов, англичан в Индии? Нет, мы хуже, потому что крестьяне наши лучше диких, – кротко, грустно несут они тяжелый крест жизни, черно проводят ее, имея в перспективе розги, голод и барщину, если оброчный – рекрутство, взятие во двор. Наши славянофилы толкуют об общинном начале, о том, что у нас нет пролетариев, о разделе полей – все это хорошие зародыши, и долею они основаны на неразвитости. Так, у бедуинов право собственности не имеет эгоистичного характера европейского; но они забывают, с другой стороны, отсутствие всякого уважения к себе, глупую выносливость всяких притеснений, словом, возможность жить при таком порядке дел. Мудрено ли, что у нашего крестьянина не развилось право собственности в смысле личного владения, когда его полоса не его полоса, когда даже его жена, дочь, сын – не его? Какая собственность у раба; он хуже пролетария – он res[293]
, орудие для обработывания полей. Барин не может убить его – так же, как не мог при Петре в известных местах срубить дуб, – дайте ему права суда, тогда только он будет человеком. Двенадцать миллионов людей hors la loi[294]. Carmen horrendum[295].