— Так я и знал, так я и знал, — сказал старик. — Все катается, а ты одна растешь… «Вечор наша перепелушка, — сказал он, глядя в землю, — вечор наша рябая всее ноченьку прокликала, всее, темную, протрюкала…» Как же нам быть- то, красавица?
Подошел малый, мелкой бойкой рысью подъехал верховой, по-степному поджимая ноги в стременах под брюхо своего толстогрудого киргиза, уморенного, но все горячившегося, задиравшего назад большую голову на крутой шее. Они поглядели на старика насмешливо, — знали его манеру разговаривать, — на Парашку внимательно. Малый был очень длинен и тонок, с покатыми плечами, с круглым кошачьим лицом, в сером арестантском картузе, а верховой — сухощав, но широк, очень смугл и с блестящими глазами.
— Я ее отца знаю, — сказал он, глядя с седла на Парашку, на ее маленькие ноги, загорелые плечи и грязную сорочку. — Богатый плуг… Ступай в печурке либо за образами поищи, — прибавил он строго.
Парашка, не сводя глаз с киргиза, короткого, плотного, все мотавшего тяжелой головой и грызшего желтыми губами слюнявые удила, вскочила с порога, сбегала в избу н вернулась с коробочком спичек. А мещанин тем временем слез со старого, сухого и замасленного казацкого седла, pacправляя короткие ноги. Взяв спички, он молча пошел прочь, повел киргиза к остановившемуся с опущенными головами гурту. Но Парашка навсегда запомнила его пропыленный пиджак, лоснящиеся штаны, заправленные в сапоги с узкими голенищами, грязный ворот вышитой рубахи и то, что все лицо его было, точно порохом, усеяно синеватыми точками, что на смуглых скулах его вились редкие жесткие волосы, такие же редкие, жесткие и смоляные, как и над углами рта. Он взглянул на нее, уходя, и поразил ее силой своих твердых глаз. А старик, верно, заметивший это, сказал ей на прощанье странные слова:
— Ну, вот мы и жители… Прощай, спасибо тебе, красавица. Попомни, что сказал тебе страшный старый босяк: этот вор-мещанин может погубить тебя. Ты на таких-то не заглядывайся…
А потом на парах за дорогой, там, где заночевал гурт, долго пылал в темнеющей синеве вечера желтый жаркий костер. Ночь шла — отца все не было. Сидя на пороге, Парашка слушала, как Володя доит на варке, за сенцами, корову, и не спускала глаз с костра. «Вечор наша перепелушка…» — вспомнила она слова старика — и, чувствуя сладкую тоску их, видела темную-темную ночь и робкую перепелку, трюкающую в темном разливе хлебов… Все красней горел костер — и он, этот черноглазый мещанин, который мог погубить ее, был там, еще близко… Наконец ровный, успокаивающий звук отцовской тележки донесся до ее слуха. Она вскочила в темную избу и легла, притворяясь спящей. Отец подъехал к порогу, крикнул Володе; вошел и стал что-то вешать на стену. Зашумели сонные мухи в решетах и ситах возле печки.
— Батюшка! — негромко позвала Парашка.
— Аюшки? — отозвался отец вполголоса.
— Это какой босяк бывает?
— А разуйся хоть ты такая-то, вот тебе и будет босяк.
— Да он не босой. Он в полсапожках.
— Ну, знать, пропился догола. А где ты могла видеть его? Парашка рассказала о прохожих, умолчав о последних словах старика.
— Знать, бальмашевский гурт гонят, — сказал он, не слушая толком и перевешивая наборную узду с одного колка на другой. — То-то, я гляжу, костер горит…
— А отчего у него лошадь в крови?
— У кого это?
— У приказчика. Вся грудь в струпах.
— А это оттого, что она киргиц называется, — сказал отец. — Эти лошади, дочка, злые, горячие живут. Вот и секутся, сами себе кровь бросают… И тавро небось есть?
Парашка подумала.
— А какая она?
— А вроде печати… как печать выжжена на ляжке, чтоб видать было, что это не простая лошадь, а из тавра, из косяка киргицкого… Ну, спи, спи, коли поужинала, — прибавил он. — А я в холодную пойду, там закушу…
И, отворив окно, ушел в другую половину. В окно было видно летнее ночное небо в бледных звездах, чуть тянуло свежестью, смешанной с запахом гари потухавшего костра… И, волнуясь от этого запаха, что-то как будто напоминавшего, слушая отца, негромко говорившего под окном с Володей, Парашка заснула в чувстве того жуткого и манящего, что есть в неизвестных прохожих и проезжих людях, очарованная смутной думой о том, как погубит, как увезет ее куда-то вдаль молодой мещанин.