– Вдруг, именно теперь, в этот вечер, я поняла, что не права.
Она остановилась, как бы захлебнувшись. И продолжала:
– Вы, может быть, меня и любите…
Христофоров нагнул голову.
– Но вы вообще очень странный человек… возможно, я еще мало жила, но я не видела таких. И именно в эти минуты я поняла, что ваша любовь, как ко мне, так и к этой звезде Веге… ну, это ваш поэтический экстаз, что ли… – она улыбнулась сквозь слезы. – Это сон какой-то, фантазия, и, может быть, очень искренняя, но это… это не то, что в жизни называют любовью.
– А почему вы думаете, – произнес Христофоров, – что эта любовь хуже?
Машура ступила на шаг вперед.
– Я этого не говорю, – прошептала она. Потом вздохнула. – Может быть, это даже лучше.
– Нет, – сказал Христофоров. – Я вами не играл. Но любовь, правда, удивительна. И неизвестно, не есть ли еще это настоящая жизнь, а то, в чем прозябают люди, сообща ведущие хозяйство – то, может быть, неправда… А?
Он спросил с такой простотой и убежденностью, что Машура улыбнулась.
– Вы правы, – сказала она и подала ему руку. – Я, кажется, за этот вечер стала взрослей и старше, чем за много месяцев.
Она провела рукой по глазам.
– Я буду помнить этот странный садик, луну, свою влюбленность… Да, во мне есть – вернее, – была влюбленность… я не стыжусь этого сказать. Напротив…
Она направилась к выходу. Христофоров встал. Она вынула часики, взглянула и сказала, что пора домой.
Христофоров проводил ее. Почти у подъезда дома Вернадских встретили они Антона. Он, сутулясь, быстро и решительно шел навстречу. Увидав, поклонился, как малознакомый, и перешел на другую сторону.
Ночью Машура плакала у себя в постели. На Молчановке Христофоров, не раздеваясь, долго лежал на том самом диванчике, где она сидела. Сердце его раздиралось нежной и мучительной грустью.
Святки в Москве были шумные, как и весь тот год. Гремели кабаре, полгорода съезжалось смотреть танго, – подкрашенные юноши и дамы извивались перед зрителями, вызывая волнение, и острую, щемящую тоску. Меценаты устраивали домашние спектакли. В них отличались музыканты, художники, поэты, воспроизводя Венецию галантного века. Много было балов. Шли новые пьесы; открывались выставки, клубы работали. Морозной ночью летали тройки и голубки к Яру.
Именно в это время бойкая Фанни, вместе с другими дамами и мужчинами, выдумала устроить маскарад. Собирали деньги, нанимали помещение, музыку; художники писали декорации; дамы шили платья, готовили список приглашенных.
Ретизанов попал туда. Утром приехала к нему Фанни, вручила билет и взяла пятьдесят рублей.
Ретизанов улыбался, глядя на нее.
– Какая вы… быстрая, – сказал он. – Вы, ведь, меня почти не знаете…
– И, тем не менее, вломилась и обобрала? Вас, ангел мой, во-первых, вся Москва знает, второе – вы со средствами, что вам пятьдесят рублей?
– Позвольте, – перебил Ретизанов, – а это интересно? Да, и Лабунская будет танцевать?
Фанни уверила, что сама Вера Сергеевна обещала быть, несравненная, очаровательная.
– Ах, Вера Сергеевна… Нашли кого с Лабунской равнять.
Фанни засмеялась.
– Дело вкуса, голубчик. Не настаиваю.
Уже в передней, подавая ей одеться, Ретизанов сказал:
– Неужели вы серьезно думали привлечь меня этой… Верой Сергеевной?
Фанни хлопнула его слегка муфтой и вышла.
– Вы чудак, ангелочек. Всегдашний чудак. А мне еще в тысячу мест.
И она захлопнула дверь. Ретизанов же пошел пить кофе. Читал газеты – и раздражался – ему казалось, что они созданы для опошления жизни. Ничто порядочное не может появиться в них.
В это утро ему пришла мысль о том, что следовало бы заключить союз творцов и людей высшей породы, тайный союз вроде масонского, для охранения духовной культуры, общения между собой, и попыток коллективного, но строго-аристократического решения дел искусства, философии, поэзии. Мысль его воодушевила. Он бросил кофе, отправился в кабинет, долго ходил из угла в угол, пощелкивая пальцами, бормоча, потом пошел в спальню, для совещания с гениями. Его кровать отделялась занавесью. Он просунул голову между ее складками, погрузил глаза в полумглу, потом закрыл их. Некоторое время молчал, затем, уже против его воли, мозг зашептал бессмысленные слова, пока не стало казаться, что ни его, ни комнаты нет, все слилось в одно смутное пятно. Гении ответили. Они шептали, слабо и нежно, в оба уха. Он улыбался, кивал. Когда узнал, что нужно и они перестали, он отошел, бледный и усталый, сел на диван и отер лоб. Гении одобрили его. Они сообщили также, что завтра возвращается из Петербурга Лабунская.
В два часа он завтракал, один, в Праге, задумчивый и рассеянный. Когда подали бутылку мозельвейна, и он налил вино в зеленоватый бокал, вдруг появился Никодимов.
– Ах, это вы…
Ретизанов даже вздрогнул.
– Ну, присядьте…
– Что вы на меня так смотрите? – спросил Никодимов, холодновато улыбаясь. – Я не кусаюсь.
Ретизанов смутился.
– Нет, ничего. Я вас не боюсь.
Никодимов спросил, пригласили ли его на маскарад.
– Пригласили… А вы откуда знаете, что все это… что это будет?
Никодимов имел нездоровый вид, и слегка подрагивал глазом.