Машура тоже покорно слушала. Вернее, мамины слова входили в ее душу, и выходили так же легко, как выдыхается воздух. Глядя на свои тонкие, очень выхоленные руки, сложенные на коленях, Машура почему-то подумала, что мама хорошо, все-таки, ее воспитала. В сущности, что дурного в том, что она была у Христофорова, а вот теперь она считает уж себя виновной, выдерживает некоторую епитимию. Мать говорила о поэме «Цыгане», а Машуре стало вдруг так грустно и жаль себя, что на глазах выступили слезы.
Когда Наталья Григорьевна кончила, ей аплодировали не больше и не меньше, чем следовало. Седой профессор, которого Ретизанов называл дубом, подошел и поцеловал ручку. Наталья Григорьевна пригласила его в среду на блины. Покончив с текущими делами, члены Общества стали разъезжаться так же чинно, как и съезжались. Машура с матерью села в санки с высокой спинкой и покатила по Поварской.
Дома она обняла мать и сказала:
– Милая мама, ты очень хорошо читала.
Наталья Григорьевна была смущенно-довольна.
– Там у меня, – сказала она, сняв очки и протирая их, – было одно место недостаточно отделанное.
Машура засмеялась.
– Ах ты мой Анатоль Франс!
Она обняла ее и засмеялась. Опять на глазах у нее блеснули слезы.
– Антон у нас очень долго не был, – сказала Наталья Григорьевна. – Что такое? Эти вечные qui pro quo[61]
между вами! Вы, как культурные люди, должны бы уже это кончить.– Мамочка, не говори! – сказала Машура, всхлипнув, обняла ее и положила голову на плечо. – Я ничего сама не знаю, может быть, правда, я во всем виновата.
Но тут Наталья Григорьевна совсем не согласилась. В чем это Машура может быть виновата? Нет, так нельзя. Если уж кто виноват, то – Антон. Нельзя быть таким самолюбивым и бешено-ревнивым. Человек культурный должен верить близкому существу, давать известный простор. У нас не восток, чтобы запирать женщин.
И она решила, что завтра же позовет Антона,
– Если он хочет, – сказала Машура, – может сам прийти.
– Оставь, пожалуйста. Это все – нервы.
И на другой день, как предполагала, Наталья Григорьевна отправила к нему девушку Полю с запиской.
Кроме истории, социологии, профессор любил и блины. Наталья Григорьевна знала его давно, хорошо помнила, что блины должны быть со снетками. С утра в среду человек ходил в Охотный, и к часу на отдельных сковородках шипели профессорские блины, с припеченными снетками.
Профессор приехал немного раньше и, слегка разглаживая серебряную шевелюру, главную свою славу, сказал, что в Англии считается приличным опоздать на десять минут к обеду, но совершенно невозможным – явиться за десять минут до назначенного.
– Благодарю Бога, что я в Москве, – добавил он тем тоном, что все-таки все, что он делает, – хорошо. – В Англии меня сочли бы за обжору, которому не терпится с блинами.
Антон, напротив, поступил по-английски, хотя и не знал этого: явился, когда профессор запивал рюмкой хереса в граненой, хрустальной рюмке первую серию блинов. Антон покраснел. Он думал, что опаздывать неудобно и невнятно извинился. За столом был молчалив. Иногда беспричинно краснел и вздыхал. Машура тоже держалась сдержанно. Выглядела она несколько худее и бледнее обычного.
Затем заговорили о литературе. Профессор называл возможных кандидатов в Академию. Хвалил научность и обоснованность реферата в Литературном Обществе. Наталья Григорьевна говорила, что сейчас ее интересуют те малоизвестные французские лирики XVII века, которых можно считать запоздалыми учениками Ронсара, и которые несправедливо заглушены ложноклассицизмом. В частности, она занимается Теофилем де Вио. Профессор съел еще блинов, и одобрил.
После завтрака Машура позвала Антона наверх. Был теплый, полувесенний день. Навоз на дворе порыжел. В нем разбирались куры. С крыш капало. Легок, приветливо светлел в Машуриной чистой комнате масленичный день.
Она довольно долго играла Антону сонату Баха. Он сидел в кресле, все молча, не совсем для нее понятный. Кончив, она свернула ноты, и сказала:
– Я перед тобой во многом виновата. Если можешь, прости.
Антон подпер голову руками.
– Прощать здесь не за что. Кто же виноват, что я не загадочный герой, а студент математик, ничем еще не знаменитый… И никто не виноват, если я… если у меня…
Он взволновался, задохнулся и встал.
– Я не могу же тебя заставить, – говорил он через несколько минут, ломая крепкими пальцами какую-то коробочку, – не могу же заставить любить меня так, как хотел бы… И даже понимать меня, таким, какой я есть. Ты же, все-таки, меня всего не знаешь, или не хочешь знать.
Он опять горячился.
– Ты считаешь меня ничтожеством, я в твоих глазах влюбленный студент, которого приятно держать около себя…
Машура подошла к нему, положила руки на плечи, и поцеловала в лоб.
– Милый, – сказала она, – я не считаю тебя ничтожеством. Ты это знаешь.
– Да, но все это не то, не так… – Антон опять сел, взял ее за руку. – Тут дело не в прощении…
Машура молчала и смотрела на него. Потом вдруг улыбнулась.
– У тебя страшно милый вихор, – сказала она, взялась за кольцо волос на его лбу и навила на палец.