Рафаэль улыбнулся и поблагодарил. О, сколько раз ездил он и ходил ночным темным Римом, наедине с судьбой, любовью, нежностью. Никогда и никто его не тронул. Так и теперь, доверчиво ехал он, среди пустынных садов, в направлении к древним Порта-Капена. Стрелами темнели кипарисы за невысокой стеной, мелкой листвой шелестели вечнозеленые дубы; кое-где золотистые лимоны свешивались – пахло влагой, лимонами, пригретой за день, благоухающей сейчас землей. Недалеко от базилики Нерея и Ахиллея, справа от стены, обделанная в античной маске, бежала струйка воды. Ее принимала мраморная цистерна. Варвариец потянулся к воде. Рафаэль отпустил поводья, дал напиться. Было тихо. На небе с красными космами облаков, вырезывалась страшная громада Терм Кара-каллы. Прямо вдали высился Септизониум. Где-то звонили мягко, одиноко. Высоко, под облаками, как далекие вестники, протянули со слабым клекотом журавли. Вода слабо журчала.
– Ну, друг, вперед! – И, тронув коня, рысью поехал Рафаэль к туманному Палатину. Он обогнул его, выехал к церкви Сайта Мария ин Космедин. В узеньких улочках перед Тибром зажигались огоньки. В остериях жарили баранину на вертелах. Девичий смех слышался в закоулках. Башмачки стукали по камням. Высунувшись из окон, яростно ругались через улицу соседки.
Рафаэль перебрался через Тибр, древним мостом у острова, и конь медленно, пофыркивая, пошел в гору среди бесчисленных закоулков Трастевере. В одном из них, где воткнутый в железную скобу факел то склонял красноватое пламя, заливаемое дымом, то горел ровно, золотисто, – Рафаэль слез и постучал у двери. Сверху отворилось окно; женская голова выглянула, и свежий грудной голос крикнул: «А, это вы, мессере! Я сейчас!» И в черном переулке, под звездами, уже вышедшими на небе, юная трастеверинка чрез минуту отворяла ворота, вводила лошадь, обвевала пришедшего смуглотой кос, нежностью, румянцем. По кривой, скрипучей лестнице вновь они поднялись. На одном из поворотов, в темноте, наткнулись на старую бочку из-под вина, засмеялись, он толкнул ее, она присела на край бочки. В небольшое окошечко виден был темно-багровый угасающий закат да лицо Рафаэля, бледное, томно-напряженное, с блестящими глазами.
– Милый, сколько ждала тебя! – И она обняла, полузакрыв глаза. Через минуту вздохнула, шепнула: – Ну, идем, идем. – Встала и повела еще выше, в скромную комнатку с окном на Тибр, с огромною кроватью и Мадонною над ней.
Сияя черными своими древними глазами, она сказала, указывая на Мадонну:
– Ты великий художник. Если ты меня любишь, то напиши Мадонну для меня, а не только для кардиналов и князей.
Рафаэль ответил, что и ее он напишет – в облике Мадонны.
Она зарделась и засмеялась. «Я простая цветочница!» Но ее профиль с выточенными лбом, тонким носом, узлом черных кос был достоин классической камеи.
Начало зеленеть за Тибром, и Венера, светлая утренняя слеза, засеребрилась над Сант-Анджело, когда вниз по скрипучим ступеням спускался Рафаэль. Бледность, ласка были на его лице. Конь дожидался. На дворе собака на него залаяла – Рафаэль свистнул, лай прекратился: никогда животные не обижали его. Пес подошел и покорно, с вежливостью лизнул руку, как покорно, холодеющими устами начертала поцелуй трастеверинка.
По пустынному Риму, Яникулом, к Борго Нуово нес неторопливый конь хозяина на рассвете. Рим небезопасен ночью. Бывает, темные люди ждут у перекрестков. Дозоры ходят. Тибр кофейно-мутен, льется, льется – печаля, радуя…
Покойный конь четко ступает. Невозбранно возвращается Рафаэль.
Все легли вовремя в огромном, холодноватом дворце на Борго Нуово. Бледно отблескивали венецианские зеркала с резными амурами; кариатиды сгибали шеи под тяжестью потолка; ткани умолкли, угас переливающийся хрусталь в люстрах. Лишь золотистый паркет слабо иногда потрескивал.
Но наверху, в небольшой комнате, куда вела витая лесенка, горела еще скромная лампа; у стола, заваленного рисунками, картинами, над тетрадью в красном сафьяновом переплете сидел Дезидерио, земляк и ученик Рафаэля. Он слегка горбился; из расстегнутого белого вортника выходила тонкая, полудевичья шея и несла голову некрупную, темноволосую, с нежными задумчивыми глазами. Но уж волненья, Рим, работа – прогоняли с лица простодушный румянец. Ученик был худее и бледнее, чем бы следовало.
Нетвердым почерком Дезидерио писал: «Он не взял меня нынче на раскопки. Я не знаю почему. Впрочем, что ему я – робкий, ничем не замечательный? А хотелось бы с ним быть всегда! Давно полночь минула, его нет. И так каждый вечер. Дни его горят. Ему мало дней. Мало работ, заказов, наблюдений, мало славы и восторга кардиналов, св. Отца. И ночей не щадит он. Редко возвратится ранее рассвета – но всегда юный и всегда очаровательный… Впрочем, иной раз как бы тень, раздумье и мечтательность проходят в нем – он тогда удаляется от всех…»
Отложив перо на минуту, Дезидерио продолжал: