– А-а, какой! Медведь! Какой неловкий!
Раздражение, почти что злоба проступила на лице. Фан Мале очень извинялся. Карл вздохнул, закрыл глаза, перевернулся на другой бок. В тусклом пламени свечи высоко подымался над подушкой лысый лоб… Задумчивость и важность разлились по нем. А Фан Мале ушел.
Он трепетал еще, некое время, по привычке трепета – хотя такие ночи не однажды уже случались. Потом утешился. И отложивши перевод, уселся за письмо к жене своей, в далекий Брюссель. «Ах, как я тоскую без твоих небесных глазок, милых ручек в этом, правда, столь благочестивом, но далеком и печальном Юсте. О, звон здешних колоколен не сравнится никогда со светлым благовестом наших храмов, как не стану сравнивать розы ланит твоих с грубым загаром женщин Испании».
И пока сантиментально разрисовывал фламандец, ночь с небом черно-золотевшим медленно текла, близясь к таинственному часу, когда устанет и Фан Мале, и монахи, и забудется на время лекарь Матис; к тому мгновенью тишины и строгости, когда предутренний петух не запоет еще, когда к последним глубинам сойдет мистерия дня пестрого и шумного.
Карл больше не заснул. Он все лежал – спокойный, важный, не приподымая век. Скорбно и пустынно было в мире. Далеко Господь. Земля во мраке. И во мраке сердце, столько проскитавшееся. Что же ты найдешь в мире туманном и безотзывном? Грех, смерть и грех. Мало ли отдано ему? Мало ли отдается?
Нужно быть воином. Если смерть придет – увидеть и не дрогнуть. Пусть тут стоит. Взором оледеняет. Все это вынести – и открыть глаза. Здравствуй, Судия. Вот я. Но не склоняюсь. Да, я грешник. Это я давил, ломил, хитрил и блудодействовал; я предавал любовь; стремился к одному, творил другое; малого достиг в ничтожной жизни. Правды не восстановил. Христовой церкви не прославил. Это я. Иду к Престолу. Там склоняюсь, как на картине Тициана, я склоняюсь перед Троицей и Голубем, таинственно летящим.
Да, она, конечно, близко. О, тонкая и грозная! В ней цепенеют складки полога, умолк москит, сейчас умолкнет сердце, руки занемеют.
Но поднялся. Сел на постели. Руки холодны – и чуть подрагивают; взор все важен, крепок. Поникает голова.
– Боже мой, Господи, сил! Милостив буди мне, грешному.
Потянулся к образку, висевшему на шее, памяти об Изабелле.
Приложился и с трудом двинул рукой, перекрестил большой свой, хладно-запотевший лоб. Потом спустил на землю ноги, медленно нашарил туфли и, накинувши халат, шаркая, задевая в полутьме предметы, вышел в комнату Фан Мале.
Секретарь вскочил – тонок и легок был сон его, и он привычен был к ночным визитам императора.
– Сплю плохо, – произнес Карл глухо. – Зажги лампу.
Фан Мале засветил, спеша, огонь. Смущенный и полуодетый, с благонравной лысинкой, казался он ребенком, жалостным и кротким, рядом с тяжким Карлом.
Взглянувши на исписанный листок бумаги, император улыбнулся.
– Письмо на родину?
– Жене, Ваше Величество.
Карл помолчал.
– Ипполите?
Фан Мале склонил голову.
– Ты ее любишь?
– Если б не любил… то не женился бы.
– И, верно, ей не изменяешь.
Потом нахмурился, и снова раздражение прошло во взоре.
– Сколько там еретиков у вас, во Фландрии!
Фан Мале с грустию склонился. Карл вздохнул.
– Борюсь, сколько могу. Но тщетно. Точно Рок меня преследует.
Взял книгу со стола, раскрыл. Задумался.
– Все жаждали покоя. Все.
Фан Мале, из почтительности, промолчал.
– «Глас мой к Богу, – прочел вслух Карл, – и я буду взывать; глас мой к Богу, и Он услышит меня».
– Так, это хорошо. – Он подал книгу Фан Мале. – Читай мне. Громче. И покойнее.
Фан Мале начал тихо и смущенно, и лишь дальше, в увлечении, волнении, окрепнул его голос, и пот выступил на бровях белесых, покрыл росою носик немудрящий. Сквозь очки бежали малые его глаза вдоль древних, по-латински важных строк, голос же все твердел.
«В день скорби моей ищу Господа; рука моя простерта ночью и не опускается: душа моя отказывается от утешения.
Вспоминаю о Боге и трепещу: помышляю, и изнемогает дух мой.
Ты не даешь мне сомкнуть очей моих; я потрясен и не могу говорить.
Размышляю о днях древних, о летах веков минувших;
Припоминаю песни мои в ночи, беседую с сердцем моим, и дух мой испытывает:
Неужели навсегда отринул Господь, и не будет более благоволить?
Неужели навсегда перестала милость Его, и пресеклось слово Его в род и род?
Неужели Бог забыл миловать? Неужели во гневе затворил щедроты свои?
И сказал я: вот мое горе – изменение десницы Всевышняго».
– Сколько царств победил, – сказал вдруг глухо Карл. – А себя не мог победить.
Фан Мале не понял, остановился, недоуменно на него взглянул.
– Читай, читай.
Перевернул страницу.
«Буду вспоминать о делах Господа; буду вспоминать о чудесах Твоих древних; буду вникать во все дела Твои, размышлять о великих Твоих деяниях.
Боже, свят путь Твой. Кто Бог так великий, как Бог наш!
Ты Бог, творящий чудеса; Ты явил могущество свое среди народов;
Ты избавил мышцею народ Твой, сынов Иакова и Иосифа. Видели Тебя, Боже, воды, видели тебя воды и убоялись и вострепетали бездны.
Облака изливали воды, тучи издавали гром, и стрелы твои летали.